Игорь Булатовский
«Собственная жизнь»

О натюрмортах Давида Гобермана

Июнь 2013
Новые измерения
Версия для печати





                                                                                                                   Вот стол. Он стал. До этого он был.

                                                                                                                   На нем — бутылка, а в бутылке — слово,

                                                                                                                   сухая роза, желтенькая пыль,

                                                                                                                   и ничего не сказано другого;

                                                                                                                   и ничего не сказано ни здесь,

                                                                                                                   и ничего не сказано ни в этой,

                                                                                                                   ни в этой строчке: где — благая весть,

                                                                                                                   где — взвесь, блуждающая воздуха приметой.


«Мне очень нравится один анекдот о Джотто. Был устроен конкурс на какую-то картину с изображением Богоматери. Правление тогдашней академии получило кучу проектов. Один из них, за подписью Джотто, представлял собой просто овал, нечто вроде яйца. И вот правление, заинтригованное и проникшееся доверием к Джотто, предоставило ему право написать Мадонну». Похоже, Ван Гог пересказывает Эмилю Бернару вариацию анекдота из «Жизнеописания Джотто» Вазари: на конкурс, объявленный папой Бенедиктом XI, который собирался произвести какие-то живописные работы в соборе святого Петра, Джотто прислал идеально начерченный от руки круг — и выиграл. И в том, и в другом случае речь идет о своеобразной абстракции (пусть Джотто не мыслил в таких категориях), предельно уведенной от реальности (обводящей ее) и в силу этого утверждающей свое потенциальное право на эту реальность, на ее развертывание, раскрытие (как тайны), на ее неутаенность, истину, в смысле «алетейи». И получающей это право. Речь идет о подлинности как своего рода конечной, готовой исчезнуть предельной форме реальности, вещи, реальности вещи, последнем суждении о реальности вещи («Последние вещи — это Смерть и Суд» — Хайдеггер), форме, не содержащей ничего, кроме самой себя, точнее даже идеи самой себя. И в силу этого способной содержать всё, целый мир, как мандорла — Христа, Богоматерь или Будду. В этом случае нет ничего более абстрактного, чем реальность. Тогда чем абстрактнее реальность, тем она подлиннее. И ее выражение, творческое суждение о ней, принимающее эти условия подлинности и направленное не на внешнюю вещественную правду, а на средоточие самой вещественности — правду-истину вещи, и есть реальность. В немалой степени именно потому, что не всё реальное подлинно (или — всё реальное, сама действительность, неподлинно). Но эту же абстракцию можно понимать и как некую высшую неточность, граничащую с ложью ошибку суждения о вещи, доходящую, может быть, в этой ошибочности до истончения, исчезновения суждения как такового, как мысленной формы притворства, которая заслоняет саму вещь в ее подлинности, в ее необиходности, безбытности, в ее бесполезности, в ее одиноком стоянии, ее ноуменальной замкнутости. «…Я был бы в отчаянии, если бы мои фигуры были правильными… <…> …Мое заветное желание — делать такие же [как Милле, Лермит, Домье, Микеланджело] ошибки, так же перерабатывать и изменять действительность, так же отклоняться от нее; если угодно, пусть это будет неправдой, которая правдивее, чем буквальная правда» (Ван Гог). И когда Давид Гоберман признается: «В работе над „мертвой“ натурой всем нутром ощущаю скрытую жизнь вещей. Они волнуют. Им тяжело в оковах строго очерченных форм. Я слышу их зов об избавлении от застывших очертаний, о выводе из плена тесного, строго выверенного панциря, в котором они оказались по воле создателей», — он подразумевает эти ошибки, отстаивающие подлинность, эту святую ложь художника Вещи, этот хитрый, обманывающий реальность прищур созерцателя вещей в их одиноком, святом, тихом (Stilleben), каком-то столпническом стоянии, в их идущем изнутри, освобожденном «из-под власти иллюзорно понимаемой светотени» цвете, в их «собственной жизни». Вещи Гобермана, его аморфные вазы с раструбами, напоминающими шляпку лисички или рот кораллового полипа, его траурная кособокая бутыль, возвышающая свое memento mori над сочащимися краской сезанновскими персиками, его бутылки, то извивающиеся языками разноцветного химического пламени, то повисающие в воздухе на тонкой ниточке горлышка, его напоминающие о Моранди, теснящиеся на холсте и выясняющие кто кому наступил на тень, кто кого заслонил, кофейники, ступки, чайники, кружки, стаканы, его горячие гончарные горшки, кувшины и корчаги — все эти просто вещи, только вещи, свидетельства умной, сдержанной, сильной, слоящейся, многотрудной жизни цвета, его неумышленной, неметафорической мысли, не требуют осмысления. Они требуют, нет, не требуют, а создают рядом с собой, высвобождают в каком-то внутреннем измерении пространство для «раздумья» (по слову Гобермана). Тогда-то рядом с ними и возникают эти его круглые, абстрактные скульптурные, граненые головы с закрытыми глазами (так похожие по выделке на головы Христа с молдавских поклонных крестов!), льнущие к ним, разговаривающие, думающие с ними, греющиеся о них. Или вдруг сами становящиеся вазой и наполняющиеся розами… «Это — не связанный с натурными представлениями лик человека, некая формула человеческой головы с обобщенными, схематизированными формами, как бы приведенными к своим геометрическим истокам». Геометрический исток человеческой головы (первый набросок Творца) — круг, овал. (Кстати, именно в форме наивно пустого овала написаны головы святого Доминика и Богоматери в матиссовской часовне в Вансе.) Сама человеческая природа свидетельствует о подлинности там, где нет реальности. В этих натюрмортах есть убедительная настойчивость притчи. Отвернувшись от них, хочется искать подлинности в реальности — «собственной жизни», собственно жизни.