Валерий Шубинский
Листая толстые журналы за январь–май 2013 года
Декабрь 2013
Листая толстые журналы
Версия для печати

Ирена Ронен. Омри. Звезда, 2013, № 1


Трогательные воспоминания вдовы знаменитого литературоведа-русиста:


Поженившись, мы жили очень бедно в нашей иерусалимской квартире. Когда к нам впервые зашел бывший профессор Омри, специалист по американской литературе, знаток творчества Марка Твена, он, взглянув на просторную пустоту нашего жилья, сказал: «У вас так много воздуха». Помимо воздуха были книги. Одна комната оставалась долго для меня недоступной. Омри, как Синяя Борода, держал ее под замком, опасаясь, что я доберусь до его книг и с ними сбегу. Когда заветная дверь все же открылась, я оказалась окруженной бумагами, книгами и пылью.


Марина Ефимова (Рачко). Угол 42-й и 8-й. Рассказ. Звезда, 2013, № 2


Еще одна картинка из эмигрантской жизни в Америке: история девушки, выбившейся из упаковщиц на книжном складе в провинциальные актрисы, потом — при смешных и поучительных обстоятельствах — потерявшей работу и вернувшейся к прежним занятиям… Написано даже и неплохо, но все-таки насмешливое любование простодушной сентиментальностью американцев и упоение собственной в их глазах экзотичностью — недостаточный, видимо, творческий стимул. Любопытный жизненный материал кажется «недопереваренным».


Григорий Марк. Стихи. Звезда, 2013, № 2


Одно из двух стихотворений называется «Ночной полет из Тель-Авива в Нью-Йорк». Самолет уподобляется Левиафану, несущему «две сотни невзрачных потомков, забывших пророка Иону» в «Ниневию Нового Света». Трудно сказать, удачен ли образ: читатель пытается наложить его на сюжет библейской книги и не находит прямых соответствий.


Александр Городницкий. Стихи. Звезда, 2013, № 3


Стихотворение маститого барда, озаглавленное «Ближний Восток», явно имеет второй смысл. Читателю остается гадать, о чем идет в первую очередь речь — о народе Израиля или же о России:


   Ни слов, ни усилий напрасно своих не трать,

   Чтоб быть европейцем в обычаях и одежде, —

   Европа пришла и обратно уйдет опять,

   А здесь все останется так же, как было прежде:

   Народ неизменно безграмотен и жесток,

   Палящее солнце безжизненно и жестоко.

   Хотя здесь и Ближний, но все-таки здесь Восток,

   И выжить нельзя здесь, не зная закон Востока.


Впрочем, едва ли эта простенькая оппозиция (Запад — прогресс, гуманность, права человека; Восток — все прямо противоположное) способствует глубокому пониманию какой бы то ни было национальной истории.


Марк Зайчик. Рассказ о любви и смерти. Звезда, 2013, № 4


Выразительно и со знанием дела описан израильский бордель. Все бы ничего, но и здесь (как обычно у Зайчика) герои зачем-то беспрерывно читают, про себя или вслух, стихи — Блока, Заболоцкого, Шекспира по-английски, Кавафиса по-новогречески (цитируется перевод Геннадия Шмакова), даже Арсения Несмелова.


Мириам Гамбурд. Династия Штиглицев. Звезда, 2013, № 4


Небольшой, но содержательный очерк, посвященный истории известной семьи банкиров и филантропов, начинается с неудачной попытки «жида Штиглица» прикупить Запорожскую Сечь. Попытка оказалась пресечена (ненамеренная игра слов) Гавриилом Державиным, великим поэтом и недружественным к евреям администратором. Впрочем, несколько лет спустя тот же Державин характеризует уже выкрестившегося Николая Штиглица как «человека честного и отзывчивого». Впоследствии племянник Николая, Александр Штиглиц, прославился как первый управляющий российского Государственного банка и основатель Центрального училища технического рисования, ставшего в советские годы «Мухинским училищем», знаменитой «Мухой».


Пожалуй, именно в этом тексте иных излишне размашистых утверждений вполне можно было избежать. Например: «По сути своей протестантство и его старейшая ветвь лютеранство близки к иудаизму исповеданием Ветхого Завета. Крещение еврея в лютеранство считалось в обществе формальным шагом, обусловленным обстоятельствами».


Самуил Лурье. Печатный двор. Звезда, 2013, № 5


Обзор нескольких новых изданий. Как всегда у Лурье, хорошо написано… но порой вызывает желание поспорить.


Критику хочется думать, что, например, «Рабочая азбука» Бродского — «не обязательно попытка халтуры — вполне возможно, что пародия на попытку халтуры. Сочиненная, предположим, на пари». Не пародия и не попытка, а халтура в чистом виде. Молодой Бродский был не бесплотным ангелом, а литератором-профессионалом, в основном своем творчестве героически бескомпромиссным, но в маргинальных для себя жанрах (таких как детская литература) способным и сочинить на заказ подобную дешевку (несопоставимую с действительно замечательной «Балладой о маленьком буксире»). А вот печатать сейчас отдельной книгой (в надежде, что читатель клюнет на имя?) такие стихи — это, конечно же, постыдно, тут и спорить не о чем. Впрочем, наследники Бродского, в иных случаях ставящие палки в колеса публикаторам важных текстов, на сей раз возражений, видимо, не имели.


Интереснее всего последний отклик — на двухтомную монографию Петра Дружинина «Идеология и филология. Ленинград, 1940‑е годы». Вот как, например, комментирует Лурье заседание ученого совета филологического факультета Ленинградского университета от 4 и 5 апреля 1949 года:


Жертв легко отличить от палачей по нездоровой бледности лиц. Кроме того, палачи говорят громче.

Но сказать — и тем и другим — нечего. Кроме чепухи. Такое правило игры. Не произносить одного-единственного слова. Любые другие, кроме него.

Фактически весь диспут состоял из двух непроизносимых предложений.

Вопрос. Я ведь не говорю: умри, еврей! — не правда ли? не говорю?

Ответ. Не говоришь, конечно, не говоришь; ты говоришь: умри, космополит! умри, формалист! умри, вейсманист-морганист! сионист! Ты даже почти не говоришь: умри! — но должен же быть какой-то другой выход!

А правило игры вынуждало импровизировать абсурд.


Конечно, это некоторое упрощение, да и «вейсманисты-морганисты» — из той же эпохи, но из другой оперы. Но все же основное почувствовано правильно. Кажется. По-настоящему нам уже не ощутить ужаса тех лет, сконцентрированного именно в бессловесном, невербализуемом характере вполне конкретной и материальной угрозы.


Григорий Никифорович. Был такой народ. Знамя, 2013, № 4


Зачем-то автор в тысяча первый раз пускается полемизировать с дилогией Солженицына, а заодно — и с омерзительной статейкой «талантливого русского писателя» Захара Прилепина, привлекшей к себе внимание в прошлом году.


Приводимые Никифоровичем статистические данные (в основном почерпнутые из «Еврейской энциклопедии») подтверждают, что евреи Российской империи массово эмигрировали в предреволюционный период, понесли большие потери от погромов во время Гражданской войны, принимали, пожалуй, непропорционально большое участие в советском партийном и государственном строительстве 1920–1930-х годов, активно участвовали в Великой Отечественной войне, а в 1940–1950-е оказались вытеснены с ответственных административных и хозяйственных должностей…


Простите, но что же здесь нового? Может быть, вывод? Вывод таков:


Что же до того, какой народ больше виноват в трагедии другого, то сами понятия коллективной вины и коллективной ответственности, если вдуматься, в моральном смысле внутренне противоречивы. На высшем суде, суде Господнем, каждый ответит за себя, а не за народ, к которому принадлежал. И коллективная ответственность нации тоже возникает как ответственность индивидуальная


То, что живущий на чужбине ученый-биофизик скрашивает свой досуг, излагая не блещущие оригинальностью мысли о вечно актуальном предмете, простительно. Но публикация этих рассуждений в одном из ведущих журналов страны вызывает недоумение.


Мария Галина. Неуютная книга. Новый мир, 2013, № 3


Интересная рецензия на роман Маргариты Хемлин «Дознаватель», написанная поэтом и прозаиком Марией Галиной. Уроженка Украины, она тонко чувствует некие тайные смысловые ходы прозы Хемлин:


...Правда, когда она выплывает на свет, оказывается неуютна, и тоже половинчата, недоделана и противоречива, но правда всегда неуютна, а другой правды нет.

И часть этой правды в том, что «дружба народов» существовала в основном на страницах газет — чужие обычаи неприятны, непонятны, а порой и отталкивающи. Скученность, бедность и грязь тоже не способствуют толерантности, а грубые физиологические подробности страшного нищего быта трудновыносимы стороннему человеку…


Галина ориентируется на человека, еще не читавшего роман (формально по жанру — детективный), а потому старательно избегает указаний на то, кто убийца. Хотя в одном месте все-таки почти проговаривается:


Дважды — здесь и в «Клоцвог» Хемлин использует один и тот же прием, что, пожалуй, не случайно. Прием этот называется unreliable narrator (ненадежный рассказчик). Это когда герой говорит от первого лица, говорит про себя «я», тем самым заставляя читателя волей-неволей идентифицировать себя с рассказчиком. И не сразу задумываешься, что «я» может так же врать, как и «он».


Интереснее всего рассуждения о языке героев Хемлин, о «государственном канцелярите», как будто специально придуманном, чтобы скрывать кровоточащую правду. Думается, однако, что рецензент слишком поспешно связывает использование этого языка с этической сущностью героев. Ведь им пользуется не только злодей Цапкой и неприятная (впрочем, настолько ли неприятная, как кажется Галиной?) Майя Клоцвог, но и симпатичный герой-рассказчик «Крайнего». Страх перед правдой — общая черта всех героев Хемлин, хоть немного поднявшихся над эпосом, «кровью и почвой», и выбившихся в советские люди. И это, может быть, трагичнее всего.


Александра Гуськова. Искушение частностью (рецензия на роман Марины Степновой «Женщины Лазаря»). Новый мир, 2013, № 3


Рецензируемый роман, ставший в прошлом году бестселлером на российском книжном рынке, посвящен частной и семейной жизни гениального ученого Лазаря Линдта. По мнению рецензента, «успех романа очень показателен — явно прочитываемый мессидж о том, что частное выше общественного, а строительство собственного дома, собственной семьи важнее любого дара, любого “поручения свыше”, видимо, оказался удивительно своевременным». Главный герой — «еврей, атеист, язвителен, некрасив, обаятелен, нетактичен и трогательно раним», но именно его еврейство (и нееврейское происхождение любимых им женщин) явно не кажется рецензентке значимой, символической деталью. Прочитать в этом какой-либо «мессидж» она наотрез отказывается.


Максим Д. Шраер. Илья Сельвинский, свидетель Шоа. Новый мир, 2013, № 4


Статья довольно дельная и информативная, что для Максима Шраера характерно отнюдь не всегда. Но все-таки некоторые утверждения кажутся странными. Например, о том, что в стихотворении «Кого баюкала Россия», вызвавшем по неясным причинам высочайший гнев, содержится «ирония… в адрес тех, кто спасает евреев от уничтожения, но продолжает воспринимать их чужеродными элементами в русской истории и культуре». 1942–1943 годы — не самое подходящее время для такого рода «иронии». Мысль о том, что подлинной причиной полуопалы Сельвинского стало его настойчивое стремление привлечь внимание к трагедии Холокоста, тоже кажется спорной. Официальная политика властей была в то время двойственной: с одной стороны, советское пропагандистское ведомство старалось затушевать национальность жертв нацизма, с другой — Еврейский антифашистский комитет, использовавшийся для воздействия на западных союзников, собирал свидетельства о гитлеровском геноциде и готовил к публикации «Черную книгу»… Впрочем, гадать, по каким причинам тот или иной писатель в тот или иной момент оказывался у сталинских властей не в фаворе, — занятие бессмысленное.


Шраер закономерно обращается к таким стихотворениям Сельвинского, как «Я это видел» и «Керчь», справедливо находя в первом из них отзвуки поэмы Бялика «Сказание о погроме». Жаль, однако, что мимо исследователя прошло стихотворение «Крым» (1945), в котором единственными коренными обитателями полуострова предстают караимы и евреи-крымчаки (подчеркнем, что себя Сельвинский считал именно крымчаком). Похоже, это был отклик на обсуждавшиеся руководством ЕАК планы создания в Крыму, очищенном от татар, еврейской автономии.


Светлана Шенбрунн. Гуси-лебеди. Повесть. Новый мир, 2013, № 4


Пятидесятые годы. Выставка шедевров Дрезденской галереи. Разрешены аборты. Поездка в приазовскую греческую деревню. Оставшаяся без средств Анна Моисеевна перешивает старые платья. Начинается «оттепель», и осмелевшая мама ругает советскую власть. Как в жизни, большое в повести мешается с малым, образуя тонкий и сложный узор.


И, как в жизни, по контуру реальности обязательно присутствует еврейская тема. Скажем, так:


— Шесть лет корячилась, учила его, паразита, — сообщает Александра Филипповна, перемещаясь за какой-то надобностью в противоположный угол комнаты. — На инженера выучила. И для чего? Для какой такой благодарности? Чтоб гулял от меня со своей шалавой. Не так себе шалавой — еврейкой! Кобель сраный! На жидовочку польстился. У ей небось слаще.


Или так (напоминаем, на дворе «оттепель», Сталин умер, гайки подспустили, а среда — писательская):


Поповы в Москве недавно. Сбежали не то из Харькова, не то из Донецка от коварной супруги Владимира Федоровича, которая до сего дня не прекращает их преследовать.

— Как вам это нравится? — делится Попов своими горестями. — Мало того что не дает, сволочь, развода, еще обратилась в суд с требованием признать ее авторские права на «Сталь и шлак». <…> …Пыталась доказать, что роман написала она, а опубликован под моим именем только из конъюнктурных соображений. Дескать, опасались, что в период борьбы с космополитизмом автор-еврейка окажется нежелателен.


Евгений Добренко. Родные космополиты (рецензия на монографию П.А.Дружинина «Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы»). Новый мир, 2013, № 4


Многое из того, о чем говорится в рецензии на документальную книгу Дружинина, общеизвестно. Вряд ли для кого-то новость, что «советская литературная наука, славу которой составляли имена Эйхенбаума, Жирмунского, Гуковского, Азадовского, Оксмана, Проппа, Томашевского, Фрейденберг и других, в короткий промежуток времени — как в каком-то почти экранном затемнении с 1946 по 1953 год — вдруг оказалась представлена Бельчиковыми, Базановыми, Сидельниковыми, Благими, Храпченками, Самариными, Бушмиными, Щербинами, Бердниковыми и тому подобной номенклатурной публикой, захватившей руководство академическими институтами и кафедрами ведущих вузов страны, ученые и экспертные советы». (Через запятую идут, кстати, очень разные по генезису люди: «лицейская сволочь Митька Благой» и комсомольский выдвиженец, напостовец Храпченко.) Или что антикосмополитическая кампания являлась по сути антисемитской.


К сожалению, банальности, как это часто бывает, перемежаются радикальными суждениями, с которыми трудно согласиться. Например, что вся история всех гуманитарных наук в СССР и России начиная с 1940-х годов — один сплошной упадок. Даже если ограничиться наукой о литературе, не стоит сбрасывать со счетов, скажем, тартускую семиотическую школу, Аверинцева или Гаспарова. Впрочем, рецензент не ограничивается гуманитарной сферой. «Из истории науки эпохи позднего сталинизма широкую известность получило, пожалуй, лишь имя Лысенко» — решительно утверждает он. Ни в малейшей степени не симпатизируя ни раннему, ни позднему сталинизму, заметим все-таки, что именно в начале 1950-х пионерские работы по управляемой термоядерной реакции проводил Андрей Дмитриевич Сахаров… Реальность сложнее схем. В рецензии Добренко, кстати, один из исторических парадоксов походя помянут: Александр Дементьев, один из ведущих погромщиков 1949 года, десять-пятнадцать лет спустя — сподвижник Твардовского и «проводник оттепельного либерализма».


Примером торопливой схемы может послужить и параллель между сталинской борьбой с космополитизмом и нынешней «идеологией вставания с колен». Едва ли сейчас присутствует сознательный культурный изоляционизм, не говоря уж о, не дай бог, государственном антисемитизме. Печальное сходство с нашим временем в другом — в систематической тенденции (умышленной или стихийной) к упрощению культуры, к снижению ее среднего уровня.


Марианна Грубер. Скажи им: они должны выжить. Рассказ. Иностранная литература, 2013, № 5


Рассказ про благородного охранника-хорвата, организовавшего побег из Освенцима нескольким заключенным, евреям и цыганам, и за это расстрелянного. Написано почти беспомощно. Создается впечатление, что автор прочитал о Второй мировой несколько общедоступных книжек и с ученической тщательностью (но не без грубых ошибок) попытался на их основании реконструировать непонятную ему реальность.


Дмитрий Румянцев. Из первородной глины. Дружба народов, 2013, № 1


Более чем посредственные стихи: рассудочная философическая лирика советского типа. В одном из стихотворений поминается «голем» — образ, прочно вошедший в массовую культуру. Тут же, впрочем, «Иисус, как deus ex machina, в одно мгновенье поменявший всё». Именно он, видимо, своей благодатью и превращает голема, «существо из первородной глины», в полноценного человека. Разумеется, никто не может запретить поэту касаться еврейских реалий с христианской точки зрения (или — наоборот). Но все-таки не стоит делать это так наивно, «в лоб»…


Галина Климова. Юрская глина. Дружба народов, 2013, № 2


Претенциозно и сбивчиво написанные мемуары. Много в разной степени любопытных деталей о коллегах-писателях (Лиснянская, Ревич). Кое-что о предках — русских по матери, еврейских по отцу. Двоюродный дед, между прочим, в 1930–1940-е служил главным кантором харбинской синагоги.


Лариса Рудштейн. Лоскутки и обрывки. Повесть. Нева, 2013, № 2


Писательница, более сорока лет живущая в Израиле, пытается, как кажется, описать свое детство «покрасивее», с минимумом советских реалий. Даже книга «Приключения Незнайки» упоминается потому только, что «на ее широких страницах было удобно вкраплять переводные картинки, переснималки на моем и мамином языке. Чудо этого действия уже, кажется, описано Набоковым, но какое мне дело?». Или вот Первое мая — «хоть в нашей антисоветской семье над символами власти только насмехались и никакого праздника мы не отмечали, но музыка играла, и бухал ритм, и свежесть утра была совершенно невероятной и сохранялась до конца месяца».


Уродливая реальность белорусской глубинки тем не менее прорывается в текст: «Почти все наши соседи регулярно напивались вдрызг, и часто из их домов доносились душераздирающие вопли — наверное, избиваемых жен». Это «гойские» соседи, которых мама-завуч презирает традиционным, автоматическим местечковым презрением — несмотря на всю свою пронизанность «высокой русской культурой». Собственный быт тоже, однако, поневоле убог, некрасив — пусть без пьянства и насилия:


Каждый день начинался и кончался руганью — мама требовала, чтоб папа позвал гоя с конем, папа говорил: «Чепецах оп фун мир!» (Отцепись от меня!), он готов был ничего не сеять, покупать любой огурчик на базаре, вообще переехать в многоквартирный дом — их у нас было два-три, там жили приезжие, которым не удавалось получить дом с участком, и жребий их считался жалким — жить без огорода? Зависеть во всем от магазинов, где в лучшем случае давали полугнилую капусту, или покупать на базаре втридорога?


Какой там Набоков! Жуткая глушь, где электричество одерживает победу над керосинкой только к концу 1950-х — а ведь совсем рядом с западной границей СССР! «Единственный мальчик — единственный человек на тридевять верст вокруг — кроме папы, разумеется, — с которым можно было бы говорить о том, что меня интересует, сидит, надувшись, целый день в углу и сморкается за парту? А единственный мальчик, от одного вида которого я теряю рассудок, — антисемит и подонок, и никакой дружбы с ним быть не может?» Но, вероятно, именно дикость этого быта обеспечивает по отношению к нему должную дистанцию и делает возможным надолго затянувшееся в советской тоскливой усредненности самостояние местечковых «аристократов»? Папа, между прочим, знает три иностранных языка — помимо, само собой, русского, идиша и белорусского…


Циля Янковская. Не нам их бояться на нашей земле. Нева, 2013, № 5


Мемуары физиолога Цили Львовны Янковской о войне, блокаде и немного о послевоенных годах. Автор — цельный и чистый советский человек. Трудится на рабочем месте, стоически переносит ужасы блокады, роет противотанковые рвы, читает лекции (в том числе работникам НКВД). Ни минуты сомнения. Все для фронта, все для победы.


При этом людей вокруг нее арестовывают. Судя по всему, на сей счет — никакой рефлексии. Циля Львовна просто пытается подкормить (блокадной зимой, супом из кошек!) мальчика, мать которого (русская) ушла санитаркой на фронт, а отца (еврея) в конце тридцатых расстреляли. Зато на собственный арест реакция такая:


Я доказывала, что такие, как я, не могут стать противниками советской власти. Мне не мешали говорить, слушали терпеливо, а председатель — полковник Григорьев — сидел со скучающим видом. Тем не менее мне дали максимальный срок…


Это уже 1951-й или 1952-й. А вот с чего в 1942 году начинается эвакуационная жизнь:


Вот мы с Лидой вышли из эшелона в Кирове. Ютились мы на вокзале, там же питались в столовой, отоваривая наши карточки. Во время обеда к нашему столу подсел здоровый мужчина лет сорока и повел с нами антисемитский разговор о том, что евреи сидят дома и уклоняются от фронта. Это уже не впервые в Ленинграде и в пути. Я посмотрела на Лиду, а у нее из глаз текли слезы. В это время более двадцати юношей, моих родственников, были на фронте. Восемнадцать из них погибли.


Евгений Беркович. Одиссея Петера Прингсхайма. Нева, 2013, № 5


Речь идет о немецком физике, шурине Томаса Манна, который во время Первой мировой войны как немецкий поданный оказался интернирован в Австралии. В 1919-м ему удалось вернуться в Германию (на пароходе «Курск», в прошлом русском и сохранившем свое название). А спустя пятнадцать лет он снова попал в концлагерь — уже как еврей: «В том, что Петер уцелел и в новых испытаниях, немалую роль сыграли родственная поддержка Томаса Манна и самоотверженная помощь друзей-физиков».


Нероманная жизнь романа

Евгений Ермолин. Враг внутри

Давид Маркиш. Жизнь и судьба Василия Гроссмана

Алена Солнцева. Сериал быстрого реагирования

Октябрь, 2013, № 1


В трех статьях, напечатанных единым блоком, высказана, в общем-то, одна несложная мысль: режиссер телесериала «Жизнь и судьба» Сергей Урсуляк и сценарист Эдуард Володарский исказили мысль замечательного романа и изуродовали его сюжет. Собственно, экранизации, строго следующие букве оригинала, — редкость. Но в данном случае сценарист и режиссер «подставились» по полной, открыто признавшись в своей неприязни к экранизируемой книге:


Кажется, на этом выводе особенно настаивал Володарский. Ему резко не нравилось то, что писал Гроссман. Жалкий юде. Приговор Володарского публичен (интервью в газете «Культура» 15 июля 2012 г.) и бескомпромиссен: «Это действительно гнилой писатель. Писатель, не любящий страну, в которой он родился и жил». Поэтому сценарист просто «выкинул» те места, где его позиция не совпадала с гроссмановской: «Книга имеет уклон в защиту евреев, грань переходит… я это все постарался убрать».


Это, разумеется, не единственная претензия (заметим, что интервью у ныне покойного сценариста брала Елена Ямпольская, журналистка специфического интеллектуального уровня и моральных качеств, а потому трудно сказать, насколько адекватно переданы в «Культуре» его слова). И либеральный гуманизм Гроссмана в иную эпоху кажется многим слишком одномерным, и с тезисом о тождестве нацизма и сталинизма не все согласны. Не согласны и не согласны. Вопрос-то только один: зачем снимать сериал по роману, если роман этот вам не нравится? Чтобы его «преодолевать»?


По существу, рецензенты расходятся только в том, удалось ли это «преодоление». Ермолин, например, считает, что не до конца: «В сериале есть немало поводов для сочувствия. Когда вдруг перехватывает горло и на глаза просятся слезы. Здесь побеждает старина Гроссман». Маркиш и Солнцева более категоричны.


Давид Маркиш. Три рассказа. Октябрь, 2013, № 5


75-летний Давид Маркиш — автор очень плодовитый и очень неровный. Есть писатели, умеющие убедительно «придумать» слабо знакомую им реальность. Маркиш к таковым не относится… и все-таки снова и снова берется писать о неизвестном или известном лишь понаслышке. Три рассказа объединяет только то, что основные действующие лица в каждом — евреи. «Луковый мед» — странная, лиричная, хорошо рассказанная и написанная история про смерть обитателя израильского дома престарелых. Действие второго — «По старой английской дороге» — происходит в сталинское время в поселке на востоке Казахстана, где живут ссыльные — «раскулаченные, чеченцы, одесские греки», все вперемешку и все одновременно. Кажется, это не вполне соответствует историческим фактам, тем не менее тоже написано довольно крепко. Но вот третий рассказ — про убитого депутата нынешней Государственной Думы и его помощника, скрывающегося от убийц в Вышнем Волочке у простой русской женщины, — производит впечатление нелепое. Российских парламентариев и их помощников Маркишу встречать явно не приходилось. Впрочем, он не так уж много потерял.


Владимир Гуга, Мина Полянская. «Обед молчания», или Бренд «Фридрих Горенштейн». Эссе-интервью. Урал, 2013, № 3


Текст сопровождается уведомлением: «Редакция не разделяет многих суждений (излишне резких и не всегда справедливых), высказанных в беседе Владимира Гуги с Миной Полянской, однако предоставляет страницы журнала “Урал” авторам этого интересного материала, посвященного жизни и творчеству оригинального и талантливого русского писателя».


Редакцию «Урала» можно понять. На девять десятых «эссе-интервью» состоит из бесконечного выяснения отношений с российскими литераторами и кинематографистами — от Андрона Михалкова-Кончаловского до Евгения Попова, а заодно и с Даном Горенштейном — обладателем прав на произведения отца. Огорчает и тот оттенок, который принимают эти свары вокруг покойного классика (Фридриха Горенштейна уже можно именовать таким титулом). Так получилось, что в последние годы жизни он много печатался в берлинском журнале «Зеркало загадок», выпускавшемся Миной Полянской совместно с мужем и сыном. Сейчас «Горенштейн» стал модным брендом — и госпожу Полянскую беспокоит, что она не может этим брендом распоряжаться. Например, выдавать критикам и литературоведам лицензии на обращение к творчеству писателя…


Тем не менее в малоадекватных монологах Полянской действительно присутствует ряд интересных, хотя и нуждающихся в проверке фактов. Скажем, информация о том, что Горенштейн в свое время приложил руку к нескольким киносценариям, подписанным другими именами. Видимо, это и заставило «Урал» опубликовать скандальное интервью — отчасти от него отмежевавшись.


Анна Разувалова. Писатели-«деревенщики» в поисках оппонента: эстетика конфронтации и этика солидарности. Новое литературное обозрение. 2013, № 119


«…Мы, крестьянские дети (это всем известно, кто вышел из деревни), отравлены комплексом неполноценности на всю жизнь» — эти слова Федора Абрамова во многом служат ключом к идейной эволюции всех писателей его плеяды. Трудности вхождения в городскую жизнь, позднее освоение культуры, проявления высокомерия (реальные или, видимо, во многих случаях воображаемые, фантомные) со стороны городских сверстников (характерны фамилии тех, из-за чьих насмешек переживал юный Абрамов: Рогинский, Сокольский, Либерман) — вот та почва, которая породила защитную реакцию: антиэлитаристские, антиурбанистские и (в большинстве случаев) антисемитские настроения.


Все это, в общем, известно, но иные цитаты, приведенные в статье Разуваловой, впечатляют. Например: «Что на себя ни наденешь, рожа всегда выдает происхождение». Или: «Как трудно, невыносимо тяжело стать, да и потом сохранять себя интеллигентом при нашем-то мужицком мурле».


Обе фразы, принадлежащие Виктору Астафьеву, выдают то чувство физической, «расовой» ущербности, которое могло бы быть присуще комплексующему обладателю «жидовской морды» или, скажем, чернокожему американцу в эпоху дискриминации. А тут его обладатель — выходец из русских крестьян в рабоче-крестьянской России!


Другое поле возникновения комплексов — язык. Вот воспоминания Василия Шукшина:


Я стеснялся своего деревенского говора, слов, к которым привык и которых здесь никто не произносил. И чтобы не выделяться, пытался даже какое-то время переучиться говорить и выражаться, как все начитанные, образованные московские ребята. Помню эту мучительную пору. И насмешки над собой, и свой собственный стыд перед тем, что уродовал, коверкал свою мысль, потому что коверкал слово. И, пройдя эту ужасную школу говорить не своим языком, возненавидел и себя и других, кто так же поступал.


А ведь речь идет всего лишь о соперничестве между советскими интеллигентами в первом поколении и — во втором!


Михаил Аронов. Исключение А.А.Галича из Союза писателей. Новое литературное обозрение, 2013, № 120


Разные явления имели место в СССР — и вполне отвратительные, и не очень. Советская литературная жизнь — из наиболее гнусного. Читать протоколы писательских собраний, посвященных чьему-то наказанию или исключению, невозможно без тошноты. Данный случай еще не самый мерзкий. Галичу, действительно вполне антисоветскому поэту, долгое время удавалось вести двойную жизнь — когда-то это должно было закончиться. И все-таки из семнадцати членов секретариата Московской организации ССП двое (Арбузов и Рекемчук) осмелились голосовать за замену исключения выговором. Еще двое (Катаев и Барто) робко заступались за «подсудимого», взывали к снисхождению — но голосовали «как надо». Все же Галич был изначально «свой». Покаялся бы — авось и простили бы. И особого наслаждения процессом поедания товарища не ощущается. Есть только трусость, демагогия и изощренное лицемерие. Но и этого довольно.


Лишь одна цитата — выступает поэт и прозаик Николай Грибачев:


Вот он написал «Еврейскую застольную». Смысл ее такой: советским гражданам еврейской национальности в Советском Союзе всегда и прежде создавался ад, и сейчас ад, и будет так. Бесперспективная жизнь.

Давайте представим себе, что песни распространяются в магнитофонной записи, никто не знает их тираж. Послушали люди еврейской национальности. Искусство — великая сила, и, между прочим, это сделано все так, что это укладывается в музыку. И кое-кто взял и уехал в Израиль.

Я лично ничего не вижу — ни дурного, — когда человек из искренних по­буждений старается слиться со своим народом. В этом ничего криминального нет. Но вы знаете, какой современный Израиль? Подтолкнул одного чело­века, пусть двух-трех — мизерное количество, — уехали люди туда. Това­рищи! Оттуда идут письма, которые страшно читать. Пишут: Я буду стоять на коленях и просить разрешения вернуться в Советский Союз, стоять на ко­ленях до тех пор, пока это разрешение не будет получено. Даже в Вашингтоне пишут, что те, кто приехал в Израиль из Советского Союза, не могут найти там себе места, потому что те, кто приезжает из колониальных стран, они при­выкли к таким условиям и как-то устраиваются, а из Советского Союза при­езжают люди с другими требованиями по уровню жизни — им нужна работа, нужна гарантированная работа. И люди мучаются, проклинают день и час, когда они поехали. И, между прочим, часть этих проклятий придется на себя принять т. Галичу, потому что в эту сторону он толкал, он был здесь агитато­ром. Как же можно? Это же касается живых людей.


Подготовил Валерий Шубинский