Валерий Шубинский
Листая толстые журналы за октябрь–декабрь 2014 года
Февраль 2015
Листая толстые журналы
Версия для печати

Ася Векслер. Стихи. Звезда, 2014, № 10


Традиционно-позднесоветски, но крепко сделанные стихи обращены к сюжетам, где классические мотивы европейской культуры пересекаются (иногда мирно, иногда конфликтно) с еврейскими. Похороны искусствоведа (поэт простодушно восхищается его эрудицией — «без словаря в латыни он сведущ был») на Холме Саула под Иерусалимом вызывают в памяти автора картины Рембрандта, написанные в еврейском районе Амстердама… Чувствуется, что израильский материал бывшему ленинградскому, а ныне иерусалимскому поэту интересен, при всей психологической некомфортности:


Не новость: иллюзорна благодать,

из коей нет проблем тебя достать

винтовкою с оптическим прицелом.


Олег Юрьев. Стихи. Звезда, 2014, № 11


Как всегда в стихах Юрьева, виртуозная сложность фактуры и подчеркнутая «полуанонимность», биографическая недопроявленность первого лица не мешают лирическому голосу звучать с бесстрашной интонационной открытостью. Но эта безоглядная, нежная и злая интонация аранжируется всякий раз по-новому.


И, как всегда, поэт в каждой строфе ведет изощренный диалог с предшественниками. Чаще всего переклички узнаваемы. Есть здесь и собственный, если угодно, «Памятник»:


Во дни безрадостные речи одичалой

Пытался я продуть дырявые меха,

И через шип и треск мне иногда кричало

Бездомное растение стиха.


Впрочем, с пушкинским «Памятником» перекликается и одно из «эпиграмматических» стихотворений, начинающееся с язвительного каталога носителей «одичалой речи»:


и финн и гунн и сарт и черт и ныне дикий

еврей с гитаркою и солнышком лесным…


Что противостоит этому «одичанию»? Тишина как воплощение потустороннего, гармонического состояния бытия? Но центральный мотив одной из «элегий» — «смерть тишины», может быть — метафора личного с ней (как с образом и символом) прощания.


Я забыл тишину — на каком языке,

Говорите, она говорила?

То ли русскую розу сжимала в руке,

То ли творог немецкий творила?

То ли ножик еврейский в межпальчьях мелькал,

Как дежурный обшлаг генерала?

Говорите, она была речью зеркал,

Говорите, она умирала?


Треугольник немецкого (европейского)–еврейского–русского типичен и для прозы, и для поэзии Юрьева.


Леонид Штакельберг. Отец. Звезда, 2014, № 11


Отец автора — Израиль (Леонид) Данилович Штакельберг, до войны — преподаватель Института Лесгафта, крупный специалист по теории и методике физического воспитания, соавтор вузовского учебника по этому вопросу, на фронте — капитан, смертельно раненный на Ленинградском фронте при снятии блокады. Усердие и истовость, с которыми сын живописует подробности трудового и ратного пути отца, производят впечатление и трогают. Тем более что судьба Штакельберга-старшего становится поводом для подробного разговора о малоизвестном эпизоде войны под Ленинградом — боях за так называемый «аппендицит» на Пулковских высотах.


Есть несколько характерных «еврейских деталей». Первая касается имени отца:


Поскольку тогдашние браки заключались не в загсах, а на небесах, где бумаги не требуются, даже мама, знавшая его до техникума, не слыхала первого имени. Она родила меня в Запорожье, когда отец доучивался в Ленинграде, не думая про обычаи, записала Леонидом Леонидовичем (у евреев при живом отце этого нельзя делать ни в коем случае) и порядком натерпелась от упреков стариков (не в семье). Только много позже выяснилось, что в паспорте и в армейских документах отец Израиль Данилович.


В другом месте речь идет о бабушке и ее сестре, которые успели эвакуироваться из Запорожья, но в Краснодаре («а возможно — в Ростове») были-таки настигнуты немцами и расстреляны.


Григорий Марк. Ведущий Альбинос. Повесть. Дружба народов, 2014, № 10


Сложный любовный многоугольник (с лесбийской составляющей) из эмигрантской жизни в США. Нелинейно построенный сюжет, сливающиеся персонажи, ложные воспоминания. Написано изысканно, но впечатления серьезной литературы не производит.


Лев Аннинский. Исчерпание бытия? Дружба народов, 2014, № 10


Заметка о покойном писателе Владимире Курносенко. Как часто у Аннинского, заходит речь и о «еврейском вопросе». Обычно суждения критика на сей счет банально-бессодержательны и основаны на стереотипах, но в данном случае не поймешь, что он и сказать-то хотел:


Еще вопрос — еврейский.

Курилке (так зовут героя последней повести Владимира Курносенко. — В.Ш.) мнится: у русского человека тяга к христианству — врожденная, а выживающему на чужбине иудею мешает в душе некий «метафизический блок»… Не потому ли метафизически тянет перед евреем извиниться? Роковым является вовсе не еврейский вопрос (на всякий случай Курилка ссылается на апостола Павла, давно этот вопрос разрешившего), роковым является вопрос: Истина или Победа? От него мы никакой метафизикой не заблокированы: это чисто русский, главный мучающий Курносенко выбор.


Впрочем, Аннинский, видимо, пересказывает здесь чужие (Курносенко? его героя?) мысли.


Михаил Румер-Зараев. Ковчег поэзии. Нева, 2014, № 11


Автор вспоминает свои разговоры с неким старым поэтом «есенинского круга», дожившим до середины 1950-х годов, но почему-то не названным по имени. Речь идет, помимо прочего, о Леониде Каннегисере (в частности, о еврейских мотивах его исторического поступка) и о тайном антисемитизме Блока, открывшемся при публикации его дневников. И то, и другое достаточно известно.


Лев Бердников. Два мира в одном Шапиро. Нева, 2014, № 11


Очерк о модном фотографе-портретисте, выкресте Константине Александровиче Шапиро (1840–1900), который под своим еврейским именем, Ошер Шапиро, печатал стихи и публицистику на иврите, был бы интересным и содержательным, если бы не свойственная Бердникову манера пафосно и слащаво, с невероятными преувеличениями описывать достоинства и заслуги своих героев:


Константин Шапиро, гармонично соединивший в себе два разнородных мира, положил жизнь на то, чтобы внести в каждый из них своеобычный вклад. И своего добился: фотографические портреты великих сынов Отечества обеспечили ему почетное место в русской культуре; и его еврейская Муза нашла широкий отзвук среди соплеменников. Так благодаря усилиям одного Шапиро два мира — русский и еврейский — сделались ярче, богаче, заиграли новыми красками.


Любовь Фельдшер. Стихи. Нева, 2014, № 12


Еще одна израильская поэтесса, родом из Молдавии. Стихи в полном смысле слова никакие — слабые технически и без проблеска индивидуальности. Одно стихотворение примечательно тематически:


Не стряхнуть ее, пыль местечка.

На ресницах дрожит она.

Потемнели домов крылечки.

Поселилась в них тишина.

Зачерпну воды из колодца.

Посмотрю на чужих людей…

И давнишняя боль проснется

В закоулках души моей.


Елена Макарова. Настоящее продолженное. Знамя, 2014, № 10


Эссе писательницы, живущей между Москвой и Иерусалимом. Понемногу обо всем — станция Атлит близ Хайфы и связанные с ней исторические события, Бахтин (с ним писательница разговаривала в 19-летнем возрасте — принесла ему яблоки в Дом творчества в Переделкино), концлагерь Терезин (о нем Макарова много писала), Платон, Рембрандт…


Вдруг всплывают какие-то жуткие и почти неправдоподобные в своей обыденности воспоминания:


На фотографии, снятой в 1980 году, мы сидим в саду за накрытым столом — Рита, покойная жена тогда еще нестарого шкипера, ее мама (не помню, как ее звали), дочка Маня и я. Место это называлось Ропажи. Мама Риты (не помню, как ее звали) тогда казалась мне старушкой, теперь, глядя на снимок, я вижу, что ей было столько, сколько мне сейчас. Но дело не в этом. А в том, что именно в Ропажи я как-то увидела в окне какого-то странного человека и спросила маму Риты, кто он такой и почему ходит по нашему участку. Она ответила — это сосед. Он не совсем в себе. В войну водил газвагены. Надышался.

— Развозил газ?

— Да нет, убивал газом.

— Кого?

— Кого велели.

— А кого велели?

Ритина мама уклонилась от ответа.


Инна Лиснянская. За границей окна. Из писем к дочери Елене Макаровой. Знамя, 2014, № 11


Автор писем — известный русский поэт. В письмах много человечески трогательного, есть очень красивые лирические места, но прежде всего это документ эпохи. Эпоха (1990-е) была, с одной стороны, свободной, живой и интересной — особенно поначалу. Но и полной страхов (не говоря уж о нищете, о житейских трудностях). Для пожилых, видавших виды людей, каковы бы ни были их взгляды, тревоги перевешивали надежды.


Вот так выглядело это изнутри:


...Да, твой выезд-исход вместе с детьми в Израиль более чем оправдан. Например, вчера слушала по «Свободе» какого-то представителя русского православно-патриотического союза, перед которым «Память» — девка на подхвате... Ты поступила наиправильнейшим образом и должна быть совершенно счастлива. И пора бы мне, старой дуре, крещенной в армянской церкви жизнь тому назад, перестать чувствовать себя русской, да не могу. Я — русская, мне больно за этот народ.

<…>

Во что выльется вся эта жуткая жизнь в России, трудно предсказать. Немецким фашистам было легче, Германия страна однонациональная — «устраним евреев и все будет хорошо». А Россия многонациональная. О чем думают «патриоты», строя свою популярность на лозунгах «Долой сионистов», и т.д.? В фашистской газете «День» уже даются списки полнокровок и полукровок — они должны быть устранены, например, с телевидения. Лозунг: «Останкино — для русских». И т.д. и т.п.


Скольких людей эти страхи вытолкнули из страны… Лиснянская, как известно, в конце концов тоже покинула Россию и последние годы жизни провела в Хайфе.


Александр Жолковский. «Улица Данте». Топография, топонимика и топика парижской новеллы Бабеля. Новое литературное обозрение, 2014, № 6(130)


Стиль изложения (особенно вначале) выглядит несколько старомодным в своем структуралистском педантизме, а выводы любопытны:


…образ рассказчика УД последовательно очищен от конкретных этнических и иных специфических черт: он не просто не Бабель, но и не русский, не еврей, не одессит, не советский гражданин, у него нет семьи, род его занятий и средств к существованию (и уплате недешевых французских цен) неизвестен, он не писатель (и, значит, в отличие от Бабеля, не озабочен альтернативой эмигрантского укоренения во французской среде). Он некий обобщенный «иностранец», «изгнанник», «всечеловек», идеальный переживатель «вечных тем», то есть фигура подчеркнуто традиционная, чтобы не сказать — консервативная.

Парадоксальным образом, на советском литературном фоне такой «консерватизм» выглядел (да и был) смелым до дерзости…


Исследователь связывает эту позицию с извечной для России тоской «по "вечной", идеализированной, хрестоматийной "европейской культуре"», которая и кажется ему основной — и очень ограниченной — парадигмой бабелевского рассказа.


Давид Маркиш. Записки из Прошлого времени. Октябрь, 2014, № 11


Фрагментарные записки русско-израильского писателя включают воспоминания о встречах с историческими людьми — от Виктора Некрасова до Ариэля Шарона. Некоторые эпизоды носили характер почти гротескный. Например, на официальном приеме Маркиш обменялся тремя бессмысленными фразами с неким старичком, оказавшимся не кем иным, как Давидом Бен-Гурионом:


Через несколько дней я получил от него письмо. Он писал, что был рад со мной познакомиться, поздравлял с возвращением в страну отцов и выражал уверенность в том, что в своей литературной работе я перейду с русского языка на иврит. В этом он ошибся.


Есть и суждения общекультурологического характера — тоже несколько гротескные в своей простодушной самоуверенности.


Михайло Ломоносов, германоборец и буян, рассек русский язык на три «штиля», и это его самоуправство дорого обошлось народу: по нынешнюю пору русский люд не может выкарабкаться и окончательно освободиться от липких пут ломоносовской реформы. Вот тут уж можно сказать с уверенностью: «Неистовый Михайло хотел как лучше, а получилось как всегда»… Вслед за Ломоносовым кромсать, калечить и портить русский язык брались многие.


А есть два-три истинно поэтических места, за которые почти прощаешь все остальное:


Старость не золотая и не серебряная; лукавый человек сочинил эти красивые эпитеты. Старость — тряпичная, она хранит в себе ветшающую, хрупкую жизнь.


Александр Илличевский. Просодия мира. Короткая проза. Новый мир, 2014, № 12


Короткие заметки-этюды Илличевского, полные живого дыхания и точные по языку, едва ли не лучше его знаменитых крупных произведений. Если бы они еще не перебивались слабенькими стихотворными фрагментами!.. Речь идет обо всем — о городах, странах, людях, эпохах… В числе прочего — об Израиле и Одессе, о Бабеле и Бялике, Давиде Маркише и Марке Ротко.


Один абзац — на особенно интересную тему:


…мне кажется, водка принадлежит преимущественно еврейской и русской культуре, чтобы не сказать — русским и евреям. Она очень роднит и так внутренне ближайшие национальные сознания — благодаря присущим им мессианским чертам: мало кто в новейшей истории был столь же погружен в идеи избавления, как русские и евреи. Разумеется, я говорю о философии умеренных доз, еще не превосходящих ипостась эликсира.


В числе особенно запомнившихся писателю эпизодов употребления благородного напитка — такой:


…стопка или две водки… промозглым осенним вечером, когда заглянули в сукку Марьинской синагоги, крытую по-зимне пахучим лапником, на котором блестели срывающиеся вниз капельки. Закусывали огненной куриной лапшой, и так было отдохновенно и уютно, хоть ноги под столом чуть подмокали в натекшей луже...


Елена Погорельская. Что делал Исаак Бабель в Конармии? Комментарий к конармейскому дневнику писателя 1920 года. Вопросы литературы, 2014, № 6


Автор статьи пытается «реабилитировать» писателя от тех обвинений, которые выдвинул против него обиженный командарм Буденный. Для начала приводится фрагмент из открытого письма Буденного Горькому:


Прежде всего, чтобы лучше знать первоисточники «Конармии» Бабеля, я должен оговориться, что Бабель никогда не был и не мог быть подлинным и активным бойцом 1-й Конной армии. Мне только известно, что он где-то плелся с частицей глубоких тылов, к нашему несчастью всегда отягощавших боевую жизнь 1-й Конной армии, — вернее, Бабель был «на задворках» Конармии.


Затем воспроизводится исторический документ, обнаруженный исследовательницей в одном из московских архивов и опровергающий, как ей кажется, эти упреки. Речь идет о машинописной копии инструкции по ведению журнала военных действий в Первой Конной. Копия заверена Бабелем, причем «это единственная на сегодняшний день известная подпись писателя как К.Лютова». Документ, несомненно, важный, но едва ли это свидетельство нахождения на переднем крае. Для «реабилитации» Бабеля вполне достаточно ответа Буденному Горького: «Для того чтобы сварить суп, повар не должен сам сидеть в кастрюле».


Подготовил Валерий Шубинский