Валерий Шубинский
Листая толстые журналы за январь–март 2015 года
Июнь 2015
Листая толстые журналы
Версия для печати

Леонид Гиршович. Третий экземпляр. Рассказ. Звезда, 2015, № 2


Борис Васильевич Юдин, в юности написавший «признанную политически вредной» повесть «Боги Олимпа на стороне рабочего класса», становится мелким литературным чиновником. В шестидесятые пытается вернуться в литературу — неудачно. А между тем его случайный знакомый Серега — успешный молодой писатель.


И вот Юдин выдает Сереге тайну — ставший ему известным сюжет предсмертного романа Бабеля, который якобы и послужил причиной его ареста. Серега пытается воспроизвести роман (точнее, написать заново, «украв» гениальный бабелевский сюжет) — и тоже гибнет.


А сюжет… Сюжет такой:


«Четвертый Рим» — это версия спасения героев-челюскинцев, основанная на одном из многочисленных слухов вокруг корабля. «Четвертым Римом» называется пароход. Арктическая эпопея была частью государственной религии, ее краеугольным камнем в том плане, что им завален вход в ад. <...> «Челюскин» ушел под лед, и Родина, вся, как один человек, под стрекот кинокамеры затаила дыхание. Десять пропавших колен Израилевых не искали в таком мессианском уповании, как искали челюскинцев. Всё напрасно. <…> Моряки, писатели, ученые, женщины, дети, в их числе груднички, — вот кто плыл этим пароходом. В них, как солнце в капле воды, отражается весь советский народ. Но капля эта — капля в море, оттого гибель их неизбежна. Пир на весь мир по спасению челюскинцев грозил обернуться столь же масштабными поминками. Тогда будущий герой Советского Союза летчик Ляпидевский на своем тяжелом бомбардировщике сумел их разыскать, совершив в пургу двадцать девять поисковых полетов.

Мы никогда не узнаем, кто эти двойники челюскинцев, изготовленные с таким искусством, что были неотличимы от своих оригиналов.


И так далее. Это — не Бабель, и не советский писатель Юдин, и не шестидесятник Серега — а не то Сорокин (не самый удачный), не то Пелевин. Впрочем, «Боги Олимпа на стороне рабочего класса» — из этой же серии. Но законы такого рода постмодернистской прозы исторического и психологического правдоподобия не требуют. А та проза, которую пишет Гиршович, — требует. Этому его рассказу именно достоверности, к сожалению, остро и не хватает.


Елена Васильева. Рецензия на книгу Елены Минкиной-Тайчер «Эффект Ребиндера». Звезда, 2015, № 2


Рецензия хвалебная. Один абзац нельзя не процитировать:


В «Эффекте Ребиндера» много еврейского: «Вы просто молодец, Мотя! Взросление настоящего мужчины определяется двумя этапами — чтением Торы и созданием семьи!» У обычного советского студента вдруг окажутся еврейские корни, многие обнаружившие эти корни соберутся уезжать в новообразовавшуюся страну, а между делом обязательно спасут всегда нуждающихся в помощи героев с русскими фамилиями. Впрочем, все это неудивительно, если учесть, что Минкина-Тайчер уже более двадцати лет живет в Израиле. Удивительно скорее то, что «еврейскость» романа не навязает на зубах: сопереживать приходится в первую очередь героям, а не евреям.


Иными словами: это про евреев, но все равно читать можно…


Александр Мелихов. Самозащита без оружия, или Новое изгнание из Эдема. Дружба народов, 2015, № 2


Вся мысль длинной и рыхловатой статьи, изобилующей множеством разнородных и — по большей части — общеизвестных фактов из разных эпох (от Ричарда Львиное Сердце до Холокоста), сводится к одному пассажу:


И сегодня интересы русских и евреев в России совместимы как никогда прежде,— если только евреи не станут воображать своими интересы т. н. цивилизованного мира, который в нас нисколько не нуждается и сдаст при первой же опасности.


Кто-то скажет, что эти выпады в адрес «цивилизованного мира» как раз сейчас не очень-то ко времени, кто-то просто запишет Мелихова в реакционеры, черносотенцы и — как это сейчас называется? — в «крымнашисты»… А меня вот смущает не сама по себе общественная позиция писателя, а какой-то его неофитский пафос. Неужели он только вчера узнал, что погромы (хоть и пришло это слово в европейские языки из русского) имели место не только в России? Неужели впервые услышал про ужасы Хмельничины и трагедию Едвабне?


А если уж говорить об отношении к тому, что раскололо сейчас российскую интеллигенцию, то оно, пожалуй, меньше чем когда‑либо прежде связано с наличием или отсутствием у того или иного гражданина еврейских корней. Хорошо это или плохо, но это так.


Мария Амор. Рассказы. Дружба народов, 2015, № 3


Писательница из Израиля. Действие первого рассказа происходит в США во время Великой депрессии. Второй — фантастический, явное подражание «451° по Фаренгейту». Грамотные ученические тексты, которые похвалили бы в хорошей литературной студии.


Сергей Слепухин. Бруно Шульц: от художника — к писателю. Иностранная литература, 2015, № 2


Интересная статья о той стороне и том аспекте творчества Шульца, о которых говорят редко. Графика Шульца, прежде всего используемая им техника клише-верр («картина на стекле»), рассматривается как первооснова его литературного стиля.


Миронас Гинкас. Через колючую проволоку. Иностранная литература, 2015, № 3


Глава из воспоминаний врача, отца режиссера Камы Гинкаса. Описываются первые дни оккупации. Доктор Гинкас идет из Таураге в Каунас (где ему предстоит оказаться в гетто — а потом оттуда сбежать). Дойти живым удается чудом. Главная опасность исходит даже не от немцев, а от местных добровольцев, «белоповязочников», которые «ездили по окрестным деревням и местечкам производить Judenrein». Встреча с ними все-таки происходит, но врача спасает выданный ему комендантом «Ausweis»: литовские погромщики «еще не разобрались в иерархии гитлеровских органов власти» и боятся любой бумажки со свастикой.


При этом состоится такой диалог:


— Что ты делал в Таураге?

В больнице работал. Я врач.

— Тухлыми селедками торговал, — ухмыляется кто-то.

— Литовцев арестовывал! В Сибирь увозил! — шумят остальные.

— Назови мне врачей-литовцев, работавших в Таураге, — не обращая внимания на крики, продолжает старший.

— Прусявичюс, Раславичене, Юрявичюс, Раславичюс...

— А кого из них в Сибирь увезли?

Никого. Все продолжают работать в Таураге. Увезли только детского врача Аронсонене вместе с мужем, служащим.

— Врешь, гадина! — шумит его свора. — Все жиды — большевики. Весь наш народ извести задумали! В Сибирь вывезти собирались.

<…>

— А почему желтую звезду не носишь?

— Не знал я, что надо. Только в пути узнал, что вышло такое распоряжение, — соврал я. — В Вилкии попрошу кого-нибудь мне выкроить.

— Вали отсюда и больше за чужие спины не прячься. С литовцами в разговоры не вступай.


Юлюс Саснаускас. Вкус мацы. Иностранная литература, 2015, № 3


Короткое, но сильное, честное, жесткое по отношению к своей стране и себе самому эссе литовского священника, писателя и общественного деятеля, в советское время прошедшего сибирскую ссылку.


В других литовских городках… когда я беседовал со свидетелями тех событий, меня тоже не раз поражали лакуны, провалы в памяти там, где впору было бы до скончания века вздрагивать от ужаса. В километре от твоего дома зарезано и свалено во рвы несколько тысяч твоих соседей, а в памяти ничего не осталось. Кошмары не мучают? Нет, не жалуемся. Да, в городке поговаривали, что всех евреев собрали и расстреляли. А немецкие солдаты были веселы и находчивы, одаривали детей шоколадками... <…> Страшнее преступлений литовских стрелков мне кажется то, что многие тогда верили: твоему народу, тебе, соседям можно жить, рассуждать о свободе, даже чувствовать себя счастливым, списывая со счетов — от страха, от тупого безразличия — других, иноверцев, якобы не заслуживших места под солнцем. Пусть вертятся шестеренки фабрики смерти, все равно их не остановишь, а нам надо жить, сохранить себя как народ, восстановить государство. Чай стал горчить лишь спустя несколько лет, с приближением фронта и Красной армии, тут-то вспомнились пытки, застенки, ссылки, уготованные тебе самому.


На трагические размышления о том, что было до рождения автора, накладывается фрагмент собственных детских воспоминаний — о том, как соседи-евреи угостили мальчика мацой:


Не знаю, хватило ли бы у меня сейчас смелости пришить звезду Давида, если бы мимо меня по узким закоулкам Вильны гнали толпу обреченных. Но если бы не вкус мацы моего детства, я вряд ли смог бы до конца осознать, что потерял этот город, похоронив несколько столетий его еврейской истории.


Юдита Вайчюнайте. Из книги «Гостиница Мабре». Иностранная литература, 2015, № 3


Рассказы-воспоминания о военном детстве. Обрывки трагической реальности — глазами ребенка:


Мама иногда украдкой плачет, и я слышу зловещее слово «Сибирь», но не вполне понимаю, что случилось с ее сестрами. Однажды я видела похожих на тени людей, поникших и сгорбленных, с желтыми звездами на одежде — их куда-то гнали по улице.


Лев Бердников. Из кантонистов — в писатели. Нева, 2015, № 3


Статья посвящена второстепенному русскому писателю и публицисту Виктору Никитичу Никитину (1839–1908), происходившему из евреев-кантонистов николаевского времени. Крещеный в детстве и потерявший свои еврейские корни, Никитин до тридцати лет служил военным писарем, одно время был секретарем генерала Кауфмана, а потом вышел в отставку и определился на гражданскую службу. Причем сделал хорошую карьеру, занимал видные должности — одного из директоров Петербургского тюремного комитета, чиновника особых поручений при министре земледелия и государственных имуществ, управляющего инспекторским делопроизводством канцелярии министра. Писал в основном очерки из судебной практики и тюремного быта, но касался и еврейского вопроса. Например, ему принадлежит капитальный труд о еврейских земледельческих поселениях, напечатанный в «Восходе». Наибольший интерес представляют, однако, воспоминания Никитина о своем кантонистском детстве и начале литературной деятельности.


К сожалению, интересный материал портит неизменно свойственный Бердникову сентиментально-апологетический тон. А временами — и фактическая путаница:


И даже, казалось бы, обыкновенно ходульная фигура еврея-ростовщика, служившая в русской литературе мишенью для самой едкой и беспощадной сатиры, под пером Никитина обретает известную многомерность. Речь идет о такой, по его словам, «оригинальной личности», как директор Тюремного комитета Пинхус Хаймович Розенберг (1810–1881). (Между прочим, он увековечнен Аркадием Аверченко в его рассказе «Пинхус Розенберг».)


Остается загадкой, в чем Бердников усмотрел связь между потомственным почетным гражданином, петербургским купцом первой гильдии П.Х.Розенбергом и одноименным героем юмористического рассказа Аверченко — хозяином маленькой мануфактурной лавчонки. Нелишним будет напомнить, что жил Аверченко в совсем другую эпоху — он родился в год смерти Розенберга и вряд ли имел о последнем хотя бы малейшее представление.


Борис Минаев. Тяжелый разговор. Октябрь, 2015, № 1


Разговор идет про спектакль «Нюрнберг» Российского академического молодежного театра на Театральной площади в Москве. Спектакль поставлен по фильму Стэнли Крамера «Нюрнбергский процесс» (1961), который посвящен «малому Нюрнбергу» — суду над гитлеровскими юристами:


Эти люди пытались облечь в законную форму гитлеровские репрессии над немцами (своими соотечественниками), в частности, придумать оправдание жутким процессам над умственно отсталыми, неполноценными, евреями. Они пытались облечь в солидную юридическую форму приоритет воли фюрера над всеми существующими законами.


Минаев подчеркивает этическую важность этой темы для российского зрителя:


…в нашей культуре отсутствует тема ответственности исполнителей — судей, «простых милиционеров», следователей, адвокатов и свидетелей. Нет ее (ну, практически нет) даже в литературе (появляется лишь эпизодически, в отдельных рассказах Солженицына или Шаламова). Тем более нет ее ни в кинематографе, ни в театре. Так сложилось исторически.

«Маленький человек» в нашей культуре всегда прав. За все и всегда отвечают только «большие люди».


О том, есть ли эта тема в нашей культуре и как проецируется кинопьеса Крамера на реалии нынешней России, задуматься, вероятно, можно. Однако стоило бы упомянуть, что фильм о «малом Нюрнберге» («Суд над судьями» по одноименной пьесе Э.Манна) был снят еще в Советском Союзе (в 1986-м) и имел значительный успех.


Елена Пестерева. Тени просят слова. Октябрь, 2015, № 3


Рецензия на две совершенно разных по жанру книги Олега Юрьева. Первая («Писатель как сотоварищ по выживанию») — собрание эссе. Вторая («Неизвестные письма») — цикл из трех вымышленных писем реальных писателей к реальным адресатам (соответственно Л.Добычина, Э.Ленца и И.Прыжова к К.Чуковскому, Н.Карамзину и Ф.Достоевскому). Все три письма печатались ранее в журналах и были освещены в наших обзорах.


Размышляя о структуре эссеистического сборника, критик среди прочего отмечает:


В самостоятельные части книги, кроме разговора о прозе, собраны эссе и статьи о литературе «меж языков»: о литературе на идише, Шолом-Алейхеме и образе «умного еврейского мальчика в очках», в котором Юрьев узнает и себя; о парижском писателе Мишеле Матвееве (и о нем же, одесском художнике Иосифе Константиновском) и «восточноевропейском тоне» его прозы, истолкованной как экзистенциальная после Второй мировой войны; о Пауле Целане, немецком-французском-еврейском-румынском поэте из Западной Украины (история знает еще и не такие межнациональные чудеса); о переездах «еврейского мальчика» Владимира Вертлиба между Ленинградом и Веной через США и еще десяток государств и Петре Урбане, переводчике с русского на немецкий, открывшем для русского читателя «Блокаду» Геннадия Гора. Если бы не набоковская «Лаура», вся эта часть книги была бы — о другой, невидимой советской литературе с еврейскими корнями.


На самом деле вопрос о том, насколько важны были для поэта и прозаика Геннадия Гора его еврейские корни, довольно сложен — как раз на этом автор рецензируемой книги внимания не задерживает, для него в данном случае существеннее другое. Вообще, в своих пьесах, а потом в романах Юрьев так много и ярко использовал «еврейский строительный материал» (его собственный термин), что велик соблазн сосредоточиться на этом аспекте, даже когда речь идет о совершенно других вещах. Для Юрьева — писателя и культуролога — не менее важны отношения между Россией и Европой, между разными традициями и эпохами русской культуры. Хотя и еврейство как составляющая здесь, конечно, тоже присутствует. Но отчетливее и чувственнее оно проступает в автобиографических текстах, также вошедших в сборник.


С итоговым же выводом рецензента трудно не согласиться: главное для Юрьева — «попытки "обратно воплотить" развоплощенное… А собственно литературоведение, и просвещение, и возвращение утраченных имен, и пересмотр сложившейся иерархии литераторов — все это лишь следствие».


Макс Серебряный. Жизнь прожить... Фрагменты из книги воспоминаний. Урал, 2015, № 2


Воспоминания пожилого человека, с которым не происходило решительно ничего особенного — и не воевал (был освобожден по здоровью), и не сидел, и не путешествовал (правда, в отрочестве недолго жил во Владивостоке: отец пересиживал 1937 год в дальней командировке), и ни с какими особенно значительными людьми не общался (только однажды ловил рыбу с бывшим комендантом Кремля, лично расстрелявшим Фанни Каплан), и в каких-либо исторических свершениях не участвовал… А читать интересно: плоть жизни.


Вот, например, пасхальный седер в Москве начала тридцатых годов:


…поскольку обряд требовал… мужчины водружали на головы самые разнообразные кепки или шапки, а Лёша, недавно демобилизовавшийся из армии, восседал в буденовке с шишаком. Старшие братья еще помнили соответствующие религиозные тексты, которые с грехом пополам произносили, сидя за огромным столом, уставленным всевозможными пасхальными яствами, приготовленными бабушкой — великой кулинаркой. Согласно семейной легенде, бабушка не очень любила делиться своими рецептами и, когда ее спрашивали о том, как приготовить то или иное блюдо, отвечала на идиш: «А бисл дос, а бисл енс», что означает «немного того, немного другого». Поскольку Песах — праздник радостный, веселый, за столом было много смеха и, что мне особенно запомнилось, народных еврейских песен, исполняемых главным образом женщинами, «а капелла» или под аккомпанемент весьма музыкальных мужчин, игравших на гитаре и, кажется, даже на мандолине.


Феликс Чечик. Синее небо разлуки... Стихи. Урал, 2015, № 3


Стихи простые, тонкие, лаконичные. И глубокие.


   Время само, между прочим,

   медленное, как во сне,

   категорически против

   существования вне

   времени. Словно попытка

   с вечностью стрелку забить.

   Но улетела улитка,

   и обрывается нить.


Автор живет в Израиле, но Израиля в его стихах нет. Упоминаются «Россия» и «чужбина». Отражает ли это мироощущение и самоощущение поэта? Или просто — так подобраны тексты?


Подготовил Валерий Шубинский