Валерий Шубинский
Листая толстые журналы за октябрь–декабрь 2015 года
Февраль 2016
Листая толстые журналы
Версия для печати

Афанасий Мамедов. Киноварь, или Перезагрузка в Тунисе. Повесть. Дружба народов, 2015, № 10


Герой повести, сотрудник еврейского издания из Москвы, в свое время должен был лететь в Тунис (на Джербу) с журналистским заданием: «написать материал о паломниках-евреях, приезжающих на остров поклониться праху покоящегося там Шимона Бар Ясхаи, одного из авторов Талмуда». Но поездка отменилась из-за «угрозы терактов». Спустя несколько лет журналист летит в эту страну уже в качестве туриста. Во время отдыха он выполняет свою рутинную работу: готовит к печати интервью с несколькими экспертами по поводу случившихся в Бирюлево погромов (громили лавки кавказцев, но работодателей журналиста интересует лишь то, не грозит ли в связи с этим и евреям какая-нибудь опасность). В числе экспертов есть и весьма специфический: некий сетевой неонацист («европейского» толка), подписывающийся «Доминик Дагер». Нацист отвечает на вопросы по электронной почте (в изысканно-нейтральном тоне — не подкопаешься) и присылает свою фотографию. В какой-то момент журналист видит, как толпа в Тунисе избивает попавшегося с поличным террориста, как две капли воды похожего на Доминика Дагера. Позже выясняется, что это съемки фильма.


Этим сюжет довольно длинной повести, в сущности, исчерпывается (все остальное — путевые записки, описания достопримечательностей). При желании в нем можно увидеть метафору, но что она означает? Что русские погромщики, европейские неофашисты и исламские террористы — одно и то же? Или все-таки что-то более сложное?


Ян Бруштейн. Воробьиное слово. Стихи. Дружба народов, 2015, № 10


Простые советские стихи автобиографического содержания. Между прочим — про сибирскую станцию Ерофей Павлович, через которую лирического героя по каким-то причинам везли на Амур, а потом — обратно, больного:


   Санитарка Полинька, с округлой речью,

   С маленькой намозоленной рукой,

   Говорила мне: «Пей молоко, еврейчик,

   Поправляйся, а то ведь совсем никакой…»


Тамара Кузнецова. Печали и радости моего военного детства. Дружба народов, 2015, № 11


Автор посвятила воспоминания своей «героической маме Евдокии Иосифовне Кузнецовой (Федер)». В начале войны мама — еврейка и жена командира РККА — оказывается одна с ребенком на оккупированной территории. Ей удается скрыть оба обстоятельства и получить у немцев «аусвайс».


Оккупация, как и во многих свидетельствах, выглядит противоречиво. С одной стороны — виселицы на площади, голод, принудительная мобилизация на хозяйственные работы; с другой — какой-то добрый немецкий начальник гостиницы Герман, который все норовит отправить способную девочку Тамару учиться в Германию; с третьей — постоянный страх «разоблачения». Уничтожения евреев в тексте нет, вероятно, девочка его и не видела, это — подразумеваемый фон.


В конце концов мама с ребенком бегут к партизанам, отравив служащих гостиницы мышьяком (правда, яд оказывается некачественным, и немцы отделываются рвотой). Описание партизанского отряда (в котором Тамара находится на положении «дочери полка») вполне могло бы войти в любую советскую книгу о войне: белорусские крестьяне помогают своим защитникам, мама в землянке читает бойцам наизусть «Мцыри» и «Мороз, Красный нос», суровые партизаны возятся с ребенком… Впрочем, это не ложь, а какая-то часть правды — мемуарист воспринял и запомнил именно ее. Менее стандартны страницы, касающиеся трудностей послевоенной адаптации: юная партизанка забыла отца, с большим трудом учится, не знает обычных девчоночьих игр и не участвует в них. Но и это вскоре удается преодолеть.


Лев Аннинский. Эвакуация. Из мемуаров 1941 года. Дружба народов, 2015, № 11


Мемуарная заметка о том, как «донские казаки, возглавлявшие родственные семейства, уходили на фронт, а их еврейки-жены (вот‑вот — вдовы) сплачивались, спасая нас, полукровок…» Живых деталей, признаться, в тексте немного. Впрочем, воспоминания эти коротки.


Вадим Гройсман. На лестнице миров. Дружба народов, 2015, № 12


Автор — уроженец Киева, житель Израиля, победитель Открытого чемпионата Балтии по русской поэзии. Стихи — гладкие и достаточно умелые, но без своего лица. Встречаются библейские мотивы:


   Ависага, осталась мне лёгкая малость,

   Я к владыке Шеола спуститься готов,

   Но хочу, чтобы снова ко мне ты прижалась,

   Согревая от смерти своей наготой.


Петр Горелик. Воспоминания. Звезда, 2015, № 10–12


На сей раз образцовый советский офицер и большой любитель поэзии вспоминает о войне, с профессиональной точностью фиксируя номера военных подразделений и их передвижения, а по ходу дела цитируя Ходасевича и Давида Самойлова. Много интересного, есть выразительные детали. Скажем, майор Горелик, случайно услышав немецкую радиопередачу о якобы имевшем место срыве высадки союзников в Нормандии, идет в штаб проверять эту информацию — и, как распространитель вражеской пропаганды, подвергается строгому допросу; к счастью, особист попался знакомый. Или такой случай: в мае 1945-го сослуживец предлагает Горелику самовольно съездить в Париж — Европа ж наша, границ нет! Тот отказывается. «Трусоват был», — признается бравый офицер, прошедший всю войну.


О своем еврействе Горелик вспоминает редко — но всякий раз не случайно. Вот в Главном управлении кадров «замотали» приказ о присвоении ему звания подполковника — Горелик допускает, что приказ попал в руки кадровика-антисемита.


А вот он рассматривает в чьем-то доме в Германии фотографии, сделанные на Восточном фронте летом 1941-го, — и жалеет, что «мы не смогли уберечь» запечатленных на них людей:


Не смогли мы защитить и этого старого еврея, с упреком смотревшего на меня с последней «фотки». Миллионы его и моих соплеменников, граждан нашей страны, не по нашей ли вине попали в жестокие лапы фашистов на надругательство и мучительную смерть в газовых камерах концлагерей?

Эта фотография задела в моей душе чувства, которые я старался не бередить. Она вновь напомнила мне о моем еврействе. Вера и еврейские традиции, которых придерживался отец, знакомые с детства, были чужды мне, комсомольцу-активисту. Но кое-что осело в душе и в памяти.

И сейчас, глядя на маленькую фотографию, я рисовал в своем воображении печальную картину последних часов этого несчастного старика. Кто он был? Ремесленник, часовщик или сапожник, портной или скорняк? <…>

И те самые люди, которым старый еврей с фотографии чинил часы или подбивал подметки, шил им пальто или учил их детей, гнали его по улицам местечка с улюлюканьем и бранью. А он, впопыхах удирая из дома в жаркий июньский день, надел на себя теплое пальто, надеясь, что доживет до холодов. И вот он, истерзанный и жалкий, в изорванной одежде, предстал перед объективом немецкого офицера. А я держу в руках его фотографию, и руки мои дрожат.


Третий сюжет не столь трагичен, но весьма примечателен исторически. В Польше Горелик встречает украинское семейство:


Это была вдова петлюровского хорунжего с красавицей-дочерью. «Чернобрива» Галя родилась уже в эмиграции. Удивляла абсолютная неинтегрированность этой семьи в польское общество, в котором они прожили более двух десятилетий. Кругом их общения была украинская диаспора. <…> Говорили только по-украински. Источник существования — работа хозяйки тапершей в местном кинотеатре. Не исключаю, что к скромному заработку добавлялось и кое-что из вывезенного хорунжим после погромов на Украине: в доме чувствовался достаток. <…> Разговоры велись вокруг одной темы — возвращения на «ридну» Украину. Не скрывали своих надежд на замужество Галины с красным офицером. Считали это верным путем для возвращения. Хотя я легко общался с хозяевами на их родном языке и был их земляком, меня не числили достойным руки: я не скрывал своей национальности и, естественно, ни на что не претендовал.


Дальше — послевоенные годы. Выпускник Военной академии тыла и снабжения Горелик в Генштаб (в редакцию военного журнала) не попадает и вынужден довольствоваться преподавательской должностью в Калинине: «…был уже конец 1948 года, сильно попахивало космополитской кампанией. Но нет худа без добра. Кадровики не подозревали, какую оказали мне услугу. Через год я пробкой вылетел бы из Генштаба, и неизвестно, как сложились бы и служба и судьба». Дальше — защита диссертации: «Я не мог перестать быть евреем, но мог стать „ученым евреем“, что, как мне тогда казалось, значительно повышало мои шансы остаться преподавателем». Сквозь детали профессиональной жизни — вчуже, честно говоря, скучноватые — вдруг пробиваются воспоминания о войне: жуткая история о том, как Горелик повесил пленного власовца, не по своей воле, при экстренных, можно сказать смягчающих, обстоятельствах, но чуть ли не собственноручно; или во многом загадочные подробности гибели Михаила Кульчицкого…


Окончание мемуаров посвящено общению с писателями-сверстниками. Некоторые эпизоды, о которых вспоминает Горелик, впечатляют: например, выход Давида Самойлова из партии в 1945-м. Выход — тихий: «утерял» партбилет и не встал на учет по новому месту жительства, но и это — поступок. Или споры Семена Гудзенко со Слуцким и Самойловым. Гудзенко (едва ли не самый талантливый в плеяде) настроен на публикацию любой ценой — и ломается, теряет дар. Впрочем, такой же была тактика Левитанского и Межирова, которым позже удалось отчасти разогнуться. А Гудзенко — не успел, умер молодым.


Поразительно, что еврейской темы как таковой в этой части «Воспоминаний» не возникает, хотя почти все литературные друзья полковника Горелика (так уж получилось) — евреи, и в 1940–1950-е годы им приходилось переживать тяжелые минуты — в том числе и по этой причине.


Александр Мелихов. Конвенции и жизнь. Звезда, 2015, № 11


Пути, по которым движется мысль писателя, довольно извилисты: он начинает с книги польского историка еврейского происхождения Шимона Датнера «Преступления немецко-фашистского вермахта в отношении военнопленных во Второй мировой войне» (1963), случайно попавшей к нему в руки; потом касается дискуссии Толстого и Мечникова о способах достижения всеобщего мира; дальше речь заходит о судьбе великого физика Энрико Ферми в эмиграции; затем, по ассоциации, — о Муссолини, чей поворот к союзу с Гитлером и антисемитизму был спровоцирован политикой европейских держав, не поддержавших его вторжение в Абиссинию; затем — о санкционированных геббельсовской пропагандой расправах над сбитыми английскими летчиками… В итоге вычленить основной «месседж» статьи оказывается затруднительно.


Давид Ирилевич. Додик. Звезда, 2015, № 11


Материал напечатан в разделе «Наши публикации», но это — странная публикация: без редакционного введения, без комментария, оборванная на полуслове. А текст — страшный и сильный — устроен так же, как и многие другие воспоминания о Холокосте на Украине. Сначала — идиллическое описание довоенной жизни (винницкая Иерусалимка, артельщики-балагулы, добрый кузнец Мотл, аисты на крышах). Потом — ужасы гетто, бегство (чуть ли не прямо из расстрельной ямы), скитания в поисках укрытия…


В данном случае текст еще и качественно написан. Качественно писать — это, в первую очередь, уметь правильно, то есть талантливо помнить детали. Давид Ирилевич помнит талантливо, и от этого только страшнее. Несколько раз как бы невзначай упоминает о маленьком братишке — как тот притворялся, что у него болит живот, чтобы старший не уходил; как его водили к зубному врачу (в первые месяцы оккупации еще работали еврейские зубные врачи); как его прятали у соседки, которая согласилась взять еврейского ребенка «только тогда, когда мама отдала ей все золотые украшения». Уже возникает образ этого четырехлетнего мальчугана. И вдруг:


В тот день, 16 апреля 1942 года… было уничтожено почти 30 000 человек, среди них мой брат Семочка, в свои неполных четыре года. Я был еще дома, когда пришли немцы. Я убежал и залез на дерево. На моих глазах Семочку подбросили в воздух, сломали шею и сбросили в туалет.


Как всегда, интереснее всего поведение не немцев (в конце концов, те «выполняют приказ»), а местного нееврейского населения:


5 декабря все евреи, оставшиеся в живых после погрома 19 сентября, со всех концов Винницы двинулись в центр города. Маленьких детей несли на руках, немощных стариков везли на санках. Стужа стояла такая лютая, что мама всю дорогу твердила: «Инзер Гот от инз ништ либ, а вей ци ынз» («Наш Бог нас не любит, горе нам»).

На перекрестках стояли украинцы с мешками, некоторые кричали: «Скидайте польта, жиды, ваша власть закончилась. Вам вже капут все одно». Я не говорю, что все были такие. Но и таких было много.


Речь идет даже не о коллаборационистах, не об участниках убийств. Это — обычная крестьянская жадность и запасливость, когда нет сил дождаться, пока соседа-жида убьют: вдруг в этом случае его пальто достанется не мне, а кому-то другому?


В то же время убежище Додик находит в украинской деревне, и его спасители рискуют собственной жизнью. Его прячут люди, которые сами скрывались в семье Ирилевичей в годы раскулачиваний. И это еще один аспект ситуации: довоенный идиллический мир оказывается совсем не таким, каким представлялся. Между прочим, выясняется, что мама Додика — бывшая бейтаровка, мечтавшая уехать в Палестину…


Александр Мелихов. Суд народов и месть одиночек. Звезда, 2015, № 12


Рецензия — на биографию Симона Визенталя, написанную израильским журналистом Томом Сегевом и изданную сравнительно недавно в русском переводе, — полна, как это характерно для Мелихова, острых, противоречивых и небесспорных мыслей. Например, он задается вопросом: как отнестись к тому, что Визенталь, человек, извлекающий на свет нелицеприятную правду о других, окружает свою жизнь и свое спасение из гетто легендами и «эффектными сказками»? Предлагаемый ответ таков: Визенталь «единственным доступным ему методом — пиаром, невозможным без самопиара», боролся с равнодушием, с забвением Холокоста. Став «звездой», он сделал трагедию европейских евреев предметом массового переживания.


И все-таки общее сочувствие к жертвам — одно, а готовность ни с чем не считаясь карать палачей — другое.


…Визенталь, с документами в руках неустанно требовавший не только ритуальных жестов покаяния, но также арестов и судов, нажил множество влиятельных врагов среди истеблишмента «покаявшихся» немцев и австрийцев. <…> …Своей принципиальностью он надоел даже Израилю… он ссорил и еврейское государство с разными vip-персонами, напоминая об их нацистском прошлом.


Интересную рецензию портит злосчастная писательская манера (свойственная, увы, не только Мелихову) — в связи с чужой книгой вспоминать о собственных и пространно их цитировать.


Евгений Биневич. Свидетельства о Якове Бабушкине. Звезда, 2015, № 12


Очерк о редакторе ленинградского радио — проработавшем на своем посту большую часть блокады, уволенном в 1943 году, призванном в армию, добровольно (из самолюбия) пошедшем рядовым в пехоту и вскоре погибшем. Удаление из радиокомитета Бабушкина и еще нескольких сотрудников-евреев было связано с изменением национальной политики, имевшим место в конце войны. Некоторым из уволенных говорили об этом прямо в лицо.


Иосиф Ильин. Дневник. Звезда, 2015, № 9–12


Типичный «человеческий документ». Обычный русский офицер на Первой мировой войне, о котором все, вероятно, забыли бы, не стань его дочь, Наталья Ильина, известной писательницей, видит и записывает всякое. В том числе:


Брест — маленький, почти исключительно еврейский городок. Сегодня суббота, все закрыто, извозчиков почти нет, т. к. из 150‑ти — 130 евреи. Между прочим, впервые видел еврея на козлах. Их здесь, этих извозчиков, два сорта: одиночки и парные фаэтоны. Лошади — кожа и кости. Подхожу к одному: «У тебя, пожалуй, лошадь сдохнет, не довезешь?!» — «Ну ви развэ купить хотите — что-о?!» — «Нет, мне надо ехать». — «Ну тогда садитесь, а там ми увидим, что-о?»


По ходу дела поручик Ильин вместе с отступающими войсками пересекает (в обратную сторону) границу Российской империи. И вот его впечатления:


Да, родина! Как я понимаю это слово теперь. Так и повеяло Русью: плохое шоссе, неустроенность. Где чистота и культура Галиции? Но все это родное. И евреи-то здесь другие, как-то лучше и симпатичнее.


Такой вот символический образ отечества: дороги хуже, но евреи симпатичнее…


Лев Симкин. Истоки. Знамя, 2015, № 10


Рецензия посвящена работе, вероятно, вполне достойной — книге Дмитрия Жукова и Ивана Ковтуна «Антисемитская пропаганда на оккупированных территориях РСФСР» (2015). Увы, тот налет дилетантизма, который столь портит собственные работы рецензента, сказывается и в этом его тексте, причем буквально в каждом абзаце. Как, например, отнестись к нижеследующему пассажу?


Странные сближения гитлеровской и советской пропаганды ярко проявились во время войны. И та и другая в 1942 году обеспокоились «засильем евреев» в советской литературе и искусстве. Только нацистские пропагандисты возмущались открыто, в оккупационных газетах, а большевистские — тайно, в партийных директивах. Документы об этом готовились при непосредственном участии приближенных к вождю сановников — Александра Щербакова, Георгия Александрова, — заменивших истребленных Сталиным «интернационалистов». Они, по всей видимости, выражали чаяния немалой национал-большевистской среды… пополнившейся перед войной за счет внушительного числа бывших членов Союза русского народа.


О каких бывших членах Союза русского народа, перед войной массово вступивших в ВКП(б), идет речь? Что это за фантазия? Да и наивно видеть в партийных директивах отражение личного антисемитизма советских сановников.


А вот — другая сторона. Здесь Симкин тоже допускает наивную «персонификацию» истории:


Последние годы о нем (генерале Власове. — В.Ш.) пишут много хорошего и то, в частности, что он будто бы вовсе не был антисемитом. Как же тогда быть с сохранившимися в оккупационной печати и листовках сентенциями Власова, высказанными им в поездке по тылу группы армий «Север» (май 1943 года)? Такими, например — «Плодами революции воспользовались только жиды, которые систематически высасывали жизненные соки из нашего народа с целью захвата власти над всем миром»…


Совершенно очевидно, что пропагандистские тексты контролировавшегося гитлеровцами власовского движения, в том числе и подписанные его лидером, не могли не содержать антисемитского заряда. В какой степени антисемитизм был свойствен лично Власову и его ближайшим сподвижникам (один из которых, Мелетий Зыков, сам был евреем, скрывавшим свое происхождение) — другой вопрос, и здесь всё уже не так однозначно.


Впечатление наивности усиливается неуместной публицистичностью тона (когда подошел бы скорее холодный анализ) и цитатами из такого «академического источника», как юмористические стихи Игоря Губермана.


Лео Липский. Пётрусь. Апокриф. Микророман. Иностранная литература, 2015, № 10


«Микророман» польского писателя-еврея, попавшего в Палестину из Тегерана, куда он эвакуировался в 1943-м вместе с армией Андерса, — о жутковатых буднях переселенцев в Палестине (еще не Израиле). Никакого пафоса, даже намека на него. Только безумие людей, бежавших из ада, и безрадостный барачный быт. И на этом фоне — мрачная страсть полубезумного инвалида, которого старая дама наняла, чтобы целыми днями занимать сортир (и таким образом выжить неприятных жильцов), к испорченной пятнадцатилетней девочке, любящей рисовать.


Блестящая проза, безнадежная и бесстыдная. Если можно представить себе соединение Селина с Генри Миллером и Асаром Эппелем — примерно и выходит Липский:


…около полуночи торговцы сворачивают ларьки. Приступают к своим обязанностям ночные сторожа, и мой знакомый помощник помощника, который охраняет автомобили. Подметают улицы. Потом ездит туда-сюда машина-пылесос. К ночным заведениям подъезжают такси, в них пьяные солдаты с шлюшками.

Пора перелома. Ничего не происходит, но все почти незаметно подрагивает.


Ида Беркович. Мой милый, добрый папа! Нева, 2015, № 10


Воспоминания пожилого человека, написанные языком советской газетной публицистики (цитировать не хочется — сейчас это звучит смешно, а автор не заслужил насмешек: он не литератор, не журналист). Обычная грустная история, которую, в сущности, можно изложить одной фразой:


Мы внимательно следили за событиями на фронте. Письма от папы больше не приходили. Мама отправляла запросы на имя командира полевой почты. Писарь полевой почты ответил, что рядовой Беркович А. Х. пропал без вести!


Упоминается много еврейских имен дальних и близких родственников, фигурирует и прадед Хаем (так!), погибший во время погрома, но в общем-то текст о другом.


Инна Розенсон. Знаки моей Венеции. Рассказ. Нева, 2015, № 11


Кроме обязательных размышлений о Сан-Марко, братьях Беллини и Бродском (может ли современный русский литератор где‑нибудь не думать о Бродском?), речь заходит и о венецианской еврейской общине:


В старину ворота гетто на ночь запирались, и его не то охраняла, не то стерегла специальная городская стража. Сегодняшний путеводитель объясняет: то был знак уважения и благодарности за весомый вклад в благоденствие города. Может быть (хотя с этим как-то не вяжется чрезмерная теснота отведенного людям пространства). Но открыто исповедовать свою веру, жить по своим законам — это не допускалось. Так что — никаких здесь у нас «отправлений культа»! Прихожане соборов не должны были видеть самой главной — внутренней, духовной — жизни обитателей гетто. Но ведь без нее они — не они. Значит, выход один: сокрытие, тайна, вынужденная маска-защита.


Рассуждения довольно поверхностные. Все-таки, чтобы спорить с глупыми туристическими путеводителями, стоит прочитать (на эту тему) что-то еще, кроме них. Кстати, удивительно, что современному литератору в венецианском гетто не приходит в голову образ Шейлока. Смена культурных знаков?


Евгений Минин. Пасхальные дожди. Стихи. Урал, 2015, № 10


Стихи русского поэта из Иерусалима.


   Город утыкан именными вехами,

   Кто не примерял здесь венец терновый.

   Хожу по улицам, как по завету Ветхому,

   Иногда невзначай попадая в Новый.


Автор искренне упивается и прошлым святого города, и даже особенностями его климата — и то, и другое явно остается для него экзотикой.


Юлия Наумова. Вейзмир, или Тебе этого знать не нужно. Урал, 2015, № 12


Сюжет таков: еврейская женщина на Урале, беженка с Украины, в послевоенные годы дружески сближается с пленным немцем, работающим на шахте и, как и другие пленные, подрабатывающим батрачеством у местных жителей. Он дарит ей медальон. Много лет спустя по этому медальону немец-стажер, преподающий ее внучке немецкий, опознает в том пленном своего прадеда, не вернувшегося из плена.


А поводом для сближения оказывается сходство немецкого и идиша:


— Вейзмир, — произнесла она за его спиной…

Немец тут же обернулся и как будто повторил, удивленно и утвердительно одновременно:

— Ве ист мир.

Бабушка была потрясена. Еще пара фраз, и она обнаружила, что понимает его немецкую речь так же хорошо, как он понимает ее идиш. Потрясение было тем более сильным, что она слышала звучание немецкого языка не в первый раз: в дни оккупации Шполы он произвел на нее впечатление не человеческой речи, а нечленораздельного лая своры сорвавшихся с привязи фенриров. Она помнила, как отчаянно и без малейшей надежды на понимание кричали на идиш выталкиваемые из своих домов евреи, обреченные на расстрел.


Если эта история реальная, она интересна. Но, судя по всему, перед нами — сочетание реальных воспоминаний о еврейской бабушке с довольно неловким «литературным домыслом».


Рассказ предваряет старательная историко-лингвистическая справка — об идише.


Анатолий Новиков. Не жалейте масла, евреи! Рассказ. Урал, 2015, № 12


Странное сочетание нелепо-сентиментального сюжета (инженер-технолог Лазарь Талгарович Парубок вспоминает первую влюбленность) с довольно-таки крепкой, хотя и не в меру кудрявой прозой:


Телекулинар и пищепросветитель Мордух Чаша вдруг слил с объективом камеры близко-близко, еще ближе, еще, глаза в глаза, почти затмил ее — ракурс его лица резко повело, расплющился, скособочился, как отражение скомороха или клоуна в надраенном серебряном самоваре, подобрел выражением и видом, верно, крикнул громко помощникам своим, подмастерьям, закулисным рабочим, невидимым зрителям, завопил на всю студию, на родной мегаполис, на государство Израиль, на целиком Вселенную, закричал громко и игриво:

— Не жалейте ж-таки масла, евреи!


Михаил Левитин. В пределах боли. Повесть. Октябрь, 2015, № 12


Повесть, задуманная широко, с претензией — как философский роман-метафора, а написанная вяло и торопливо.


Герой пытается посетить могилу родителей, но из-за отношений между страной, где он живет, и страной, где похоронены родители (между Россией и Украиной?), вынужден добираться до места окольными путями. По ходу дела он посещает не только Турцию и Грецию, но и Латинскую Америку. Наконец, пережив множество приключений, герой летит в Израиль, чтобы добраться до Одессы на пароходе, — и по ходу дела ведет с картонными евреями какие-то выспренние и натянутые философские диспуты:


— Вы очень плохой еврей, — шепчет ему кто-то на ухо холодными губами. — В прошлом вы были бы каким-нибудь Шабтай Цви, лжемессией, для вас нет Бога, вы готовы принять на веру любую веру!

— Это не так, — ответил Петя, не желая видеть лицо шепчущего. — Просто жизнь — моя вера, я ей поклоняюсь, а жизнь — это Бог!

— А заповеди, заповеди?

— С какого-то времени Бог не интересуется нами, — сказал Петя. — Один раз он дал нам жизнь, а как мы ею распорядимся, вникать не станет.

— Значит, как это по-вашему — гуляй, рванина!

— Значит, гуляй.


Александр Иличевский. XX век. Диптих. Новый мир, 2015, № 10


Стихотворный опыт известного прозаика, живущего «в Тель-Авиве, Берлине, Сан-Франциско и Тарусе».


Культурные стихи, написанные ритмизованным верлибром с обильными анжамбеманами, в стиховом и языковом отношении похожи на немногочисленные нерифмованные стихи позднего Бродского — крепкие, культурные и… не лишенные претенциозности и наигранного пафоса.


   Алфавит рассыпан, утеряны буквы надежды,

   часть пристрастной речи не станет рекой причастий:

   горстка крестиков, восставших против нулей

   в знаменателе несчетных жертв.

   Что еще придумает вечность ради

   укрепления собственной власти?


Первая часть диптиха называется «Ванзее», но о зловещей Ванзейской конференции и Холокосте речь напрямую не идет — это скорее в подтексте абстрактного разговора о «преступлениях» и «жертвах».


Дарья Рахлина. «Не смей рожать на улице!» Новый мир, 2015, № 10


Найденные в бумагах обычной пожилой женщины, многодетной матери, воспоминания о пережитом в эвакуации голоде. О еврействе героини свидетельствуют только фамилия и отчасти отчество (Марковна) — сама она об этом нигде не упоминает, зато с благодарностью вспоминает «свои комсомольские годы». Дарья Марковна и ее сестра Пава и в дни войны, несмотря ни на какие бедствия, верны собственным принципам:


Более опытные и рассудительные работники, получающие в большом количестве «сбои», излишки продавали и на эти деньги покупали молоко, сметану, хлеб. <…> Мы с Павой, как бывшие комсомолки и патриоты, не считали себя вправе продавать по спекулятивной цене мясо, чтоб покупать детям нужные продукты, и бесплатно раздавали соседям и знакомым все излишки, а дети голодали. До чего мы были наивны!


Подготовил Валерий Шубинский