Маша Рольникайте (1927–2016)
Апрель 2016
In memoriam
Версия для печати






Выше беды и жестокости


Умерла Маша Рольникайте. Ее должны были убить в юности, но судьба уберегла. Судьбой этой стала ее мать. Не буду рассказывать — как это произошло. Мать спасла Машу, чтобы та сама могла рассказать, как убивали ее семью и многих, многих других... Машина первая книга так и называлась — «Я должна рассказать».


Она рассказывала об этом всю жизнь. Ей было неимоверно тяжело говорить и писать о пережитом. Но она говорила и писала.


Это были удивительные по своему тону рассказы. Настолько удивительные, насколько уникальным человеком была Маша.


Она прошла через то, что далеко не каждому под силу. Гетто, концлагеря, гибель матери, брата и сестры, ежеминутная близость смерти, голод, издевательства... У нее был высокий и суровый счет и к родной Литве — «грязную работу немцы поручали литовцам», — и к новой советской родине, не особенно приветливо встретившей ее после освобождения. И к миру вообще — безжалостному миру, уготовившему девочке-подростку такие испытания... Но она любила Литву, свой Вильнюс, любила и ценила Россию с ее культурой, и при этом ни на миг не отрекалась от еврейства.


Ей было что предъявить жестокому миру. Однако в том-то и состояла человеческая уникальность Маши, что она не стала предъявлять этот счет.


Испытания закалили не ненависть ее, но доброту. Она была человеком добра. Рассказывая о том, что ей пришлось пройти, она культивировала не мстительные чувства, но «чувства добрые». В ее памяти куда живее сохранился тот советский солдат, что на руках вынес ее, полуживую, из лагеря, чем немецкий охранник, который должен был убить ее, но не убил по стечению обстоятельств, и чем те нелюди, которые убивали всех вокруг.


Нет, нет, она ничего не забыла и ничего не простила. Но Машина память — отражение ее духа — оказалась выше их жестокости и ее собственной беды.


Это был тот редчайший случай, когда страшные испытания породили непобедимую уверенность, что нет в мире ничего выше доброты...


Когда Маша, уже больная, измученная жизнью, подавленная смертью любимого мужа, приходила к нам в редакцию «Звезды», которую считала своим вторым домом, она улыбалась, и невозможно было не улыбнуться в ответ. И откладывались в сторону самые срочные дела, чтобы посидеть с Машей, поговорить с ней — неважно о чем, послушать ее голос и посмеяться ее таким изящным в своей печальной простоте шуткам.


Разумеется, можно сказать — и это будет правдой, — что мы будем помнить и любить Машу, что с нами остались ее книги... Всё так.


Но Маши, живой, милой Маши больше нет. И это та беда, подняться над которой я еще не могу.


Яков Гордин


Памяти М.Г.Рольникайте


И при жизни Марии Григорьевны честные люди понимали, что она была человеком уникальной судьбы. А знавшие ее лично — понимали и то, что она была очень доброжелательным, верным и воспитанным человеком западной культуры, человеком долга, которому беззаветно служила от начала до конца своей, вопреки всему долгой, жизни.


Ей повезло: она пережила кошмары оккупации и концлагерей. Более того, она сохранила дневник, который вела в гетто на идише, потом его прочел великий Соломон Михоэлс, похвалил сделанное ею, но предупредил о невозможности публикации.


Уже в другие времена Мария Григорьевна перевела дневник на русский, чтобы его мог прочесть не знавший идиша Илья Эренбург. С его предисловием дневник вышел во Франции и стал известен цивилизованному миру.


Всю взрослую жизнь Мария Григорьевна была мужественным борцом со всеми формами фашизма, не устающими плодиться едва ли не по всему свету. Силы ее слабели, а фашизм не сдавался.


Мы не заменим ее в этой борьбе, но обязаны, пока есть силы, теперь уже и в ее память, всегда говорить свое жесткое и решительное «НЕТ» фашизму любого происхождения.


Борис Фрезинский


Всё как на самом деле


Готовя в прошлом году к печати свою новую, свою последнюю книгу «Дорога домой» Маша Рольникайте пренаивно приговаривала: «Пусть прочтут. Молодежь же об этом ничего не знает» или «Пусть прочтут. Это всё как было на самом деле». Меня этот рефрен не то смешил, не то раздражал. Я-то считал (и считаю), что рассказы, составившие «Дорогу домой», — превосходны, лучшее из написанного Рольникайте после «Я должна рассказать». (Надеюсь, что читатели скоро смогут в этом убедиться.) Мне в этих рассказах нравится всё — композиция, стиль, слог. Редактируя книгу, я говорил Маше, что она — замечательный писатель, и настаивал: именно литературные достоинства, а не то, как, допустим, жили люди в литовском местечке Плунге в 1939 году, интересны и важны читателю. Мои похвалы были Маше приятны, но все-таки она — недоверчивая к комплиментам — скептически хмыкала и продолжала твердить, что у нее «всё как на самом деле». А о себе добавляла: «Это Чехов — писатель, а я — литератор».


Автор прославленной документальной книги «Я должна рассказать», Маша Рольникайте стала заниматься литературным трудом не только благодаря, но и вопреки собственной биографии. Ни еврейское происхождение, ни пребывание в немецком лагере, ни выбранная тема — ничто не способствовало литературной карьере. И тратить столь трудно обретенное и столь высоко ею ценимое звание «литератор» на выдумки, строго говоря — на ерунду, она просто не могла.


Суховатая и точная проза Рольникайте совсем не похожа на то, какой была она сама. «Писать» означало для Маши «говорить публично», то есть говорить о важном и говорить ответственно.


Мы стали близко общаться только в последние годы, и постепенно я увидел, что «строгая» Маша — очень веселый, ироничный и смешливый человек, да к тому же певица с бесконечным репертуаром еврейских песен и этакий «Тевье-молочник в юбке» (хотя она неизменно ходила в брюках) — что ни фраза, то пословица, поговорка или анекдот. Она еще в юности записывала ругательства и проклятия еврейских торговок на виленских рынках. Маша очень ценила свой дар «носителя фольклора» и то и дело, ввернув очередную идиому или шутку на идише, спрашивала: «А это выражение вы знаете? А это вы слышали?»


Все богатство, вся внутренняя ирония, заложенная в родном идише, были в ее распоряжении, но она писала строго, сдержанно и по-русски. Я теперь думаю, что не только тема диктовала этот языковой минимализм. Важен был выбор неродного языка как языка творчества. Недавно прочел где-то такую мысль: то, что Ионеско и Беккет писали на неродном языке, дало им небывалый ресурс, избавив от соблазна стилистических красот, обглодав их язык до костей, то есть до одних только мыслей. Что-то похожее произошло с Рольникайте — русский язык, хорошо выученный уже после войны, но так и не ставший до конца родным, дал ей возможность сосредоточиться на главном — на том, о чем она рассказывала, на том, о чем она должна была рассказать — об увиденной изнутри одной из самых страшных трагедий ХХ века. А история ХХ века гораздо абсурдней «Носорогов» или «В ожидании Годо».


Маша Рольникайте выполнила поставленную перед собой задачу сполна. Недаром, приступая к своей последней книге, первой книге не о Холокосте, она сказала: «Про войну я уже всё, что могла и хотела, — написала». Уверен, что чем дальше будет отступать живая память о Катастрофе, тем больше станет уже не свидетельское, но чисто литературное значение ее сочинений.


Книгам Маши суждена долгая жизнь. Но что мне делать со своей памятью, с тем, что никто, провожая меня до порога, больше не скажет: «Зайт гезунт ун шрайбт откриткес ун фаргест нит дем обратный адрес»?


Валерий Дымшиц


Она смогла рассказать


Хорошо помню свою первую встречу с ней. Весна 1988-го. Странное межвременье. Советский режим еще вполне в силе — и «ничего нельзя». Однако уже носится в воздухе — «что-то можно». Еврейские активисты Ленинграда планируют провести на Преображенском кладбище очередной митинг, посвященный Йом-ха-Шоа — Дню памяти Катастрофы, годовщине восстания в Варшавском гетто. И все понимают: на этот раз придут не десятки смельчаков, как раньше, — придут сотни людей. К тому же готовится на частной квартире фотовыставка «Mir gedenken alts» («Мы помним всё») — о памятниках на еврейских братских могилах, разбросанных по Украине, Белоруссии, России, Литве… А ведь в одном городе с нами живет Маша Рольникайте, автор пронзительных воспоминаний «Я должна рассказать» — едва ли не единственной документальной книги о гетто, изданной в СССР, писатель, для которого Катастрофа — главная тема творчества. Как же можно проводить все эти мемориальные акции без нее? Мы же, в значительной степени, именно благодаря ее книгам к этому «возвращению памяти» и пришли… Но с другой стороны: акции‑то по-прежнему «полуподпольные». У нее могут быть неприятности. К чему ей рисковать своим с таким трудом завоеванным правом — писать и печатать книги о Холокосте?..


Тем не менее узнали номер ее телефона, позвонили, напросились в гости. Мы (автор этих строк и Михаил Рывкин, ныне — профессор Тель-Авивского университета) просидели у Марии Григорьевны целый вечер, пили чай, слушали ее рассказы, рассматривали фотографии и документы в знаменитом альбоме, который она называла «мой музей». И все не решались произнести то главное, ради чего явились. Наконец набрались храбрости: Мария Григорьевна, готовится митинг, не согласитесь ли выступить? Она согласилась сразу, без малейших колебаний, естественно и просто: да, конечно, в какое время? Помню, что ощутил тогда жгучее чувство стыда: ну как мы могли в ней сомневаться?! И еще: какие же мы все-таки советские, всё боимся — как бы чего не вышло. Активисты называется. А вот она, человек со «статусом», член Союза писателей СССР и т. д., — не боится…


Позже я понял: отказаться, когда приглашают выступить и поделиться воспоминаниями, она была органически неспособна. Соглашалась всегда и независимо ни от чего — обстоятельств, самочувствия, размера аудитории, расстояния, которое требовалось преодолеть. Ей все время казалось: она сделала слишком мало для того, чтобы «люди знали».


А на самом деле она сделала очень многое. В одиночку не давала оборваться ниточке нашей исторической памяти. Пробилась, проросла сквозь железобетон системы и пришла к читателям со своим свидетельством. Позволю себе утверждать от лица всех, кто прочитал ее книги еще в юности, пришедшейся на глухие застойные годы, и для кого эти книги стали потрясением: она смогла рассказать.


Александр Френкель


Фотография Михаила Хейфеца