Опубликовано в журнале «Народ Книги в мире книг» (Санкт-Петербург)
№ 124 / Октябрь 2016 Листая толстые журналы
|
|
||||||||
Олег Юрьев. От звукоподражания до звукоподобия: Константин Вагинов, поэт на руинах. Звезда, 2016, № 6
Эссе о «малом великом писателе» 1920–1930-х годов (малом — по объему литературного наследия и камерности дара, но не по значению созданного).
…Все попытки «научиться у Вагинова» оказались бесполезными. <…> Чтобы подхватить крохи со стола Мандельштама (или Пастернака, или Цветаевой, — но не Ахматовой!) достаточно было примерно усвоить метод генерации стиха — через звуковые ассоциации, через фамильяризацию, через определенную рваную ритмику. Вряд ли можно сказать, что это у много кого хорошо получалось, но много кто пробовал.
Чтобы изобразить Вагинова, следовало заболеть смертью культуры, что инженерским детям, в большинстве своем составлявшим «вторую культуру», было более чем затруднительно — для них культура как раз нарождалась, ими владело скорее неофитское счастье, а не отчаяние пережившего свой мир человека.
В конце эссе Юрьев (в собственной прозе часто обращавшийся, как сам он это формулирует, «к еврейскому строительному материалу») не может пройти мимо новых сведений о происхождении «поэта на руинах» и той интерпретации, которую дает этим сведениям литературовед Анна Герасимова, составитель изданного недавно собрания поэтических произведении Вагинова.
Суть в том, что отец писателя, жандармский интендант Константин Адольфович Вагенгейм, в начале Первой мировой суетливо изменил свою «тевтонскую» фамилию на «славянскую» (с не очень пристойным латинским корнем). Сейчас в результате архивных изысканий выяснилось, что фамилия отнюдь не тевтонская: дедушка писателя, Адольф Самойлович Вагенгейм, был евреем-выкрестом. И вот какие выводы делает из этого факта Герасимова:
…многое в нашем герое объясняется: откуда эта вселенская неприкаянность, охота к перемене мест и самоощущение подкидыша, удивительная живучесть при негодных, казалось бы, физических данных и косноязычное, какое-то чужестранское любопытство к слову, к жизни во всех ее проявлениях.
Юрьев, учтиво аттестовав Герасимову как «лучшего сейчас специалиста по обэриутам», весьма резко характеризует эти ее рассуждения, называя их примером «подхода к людям в соответствии с расовой теорией и Нюрнбергскими законами».
В самом деле, по материнской линии в жилах Вагинова текла еще и якутская кровь (о чем он, в отличие от еврейского происхождения деда по отцу, знал) — и что из этого следует? Еврейство — вопрос не крови, якобы определяющей склад личности, а культуры и самосознания. Вагинову еврейское самосознание явно не было присуще. Как, например, и (не рядом будь помянут) Владимиру Ульянову, внуку доктора Бланка…
Хаим Ленский. Петрополис. Звезда, 2016, № 6
Хаим Ленский — одна из удивительнейших (и трагичнейших) фигур в еврейской культуре XX века. Всё в нем символично-оксюморонно, начиная от удивительного сочетания имени и фамилии: как будто персонаж «Евгения Онегина», но — Хаим. Сонеты о Петербурге на запрещенном в СССР двадцатых–тридцатых годов иврите — кто еще так писал об этом городе?
Несется звон колоколов с известьем, взывает плач промышленных шофаров, бьет пушка с Петропавловки, ударом провозглашая: уровень за двести.
Впрочем, мы цитируем не оригинал Ленского, а перевод Елены Байдосовой. А тут уже начинаются проблемы. Соответствуют ли, например, витиеватые, но при том систематически неточные (Бакунин — Баку мне) рифмы оригиналу? А анжамбеманы (переходы фразы в следующую строку)? Бывают переводы такого высокого поэтического качества, что подобными вопросами уже и не задаешься. Здесь — не тот, к сожалению, случай.
Феликс Кандель. «…но смыслов бродят сонные стада…» Рассказы. Знамя, 2016, № 4
Литературный ветеран, с 1976 года живущий в Израиле, здесь пробует работать «поверх» текстов классиков-чинарей, Хармса и Введенского, комбинируя прямые цитаты из них со случайными воспоминаниями о встречах с друзьями, знаменитыми (Викторе Славкине, Асаре Эппеле) и не столь (никак не опознаваемый Леонид Ильич, тезка генсека). Получается приблизительно так:
— Если бы жил в те времена, когда Моисей выводил евреев из Египта, не пошел бы с ним. Я бы остался — к стыду своему должен признаться.
У него была жена не мамаша, а жена НЕ МАМАША, А ЖЕНА…
— И я бы осталась, — говорит Инга Ильинична, жена Леонида Ильича. — Куда я без тебя? — Я и отсюда не уехал, — добавляет Леонид Ильич. — Хотел узнать, чем все это закончится. — Узнал? — Узнал.
Художественный смысл этого коллажа остается неясен. Впрочем, может быть, два рассказа — слишком малый объем…
Василий Гроссман. Письма Семену Липкину (1949–1963). Знамя, 2016, № 6
При чтении писем (особенно писем советских людей) важно не только (иногда и не столько) то, о чем их авторы говорят, но и то, о чем они умалчивают.
Когда читаешь письма Гроссмана другу-писателю, датированные концом 1940-х — началом 1950-х, кажется, что перед нами — довольный жизнью обыватель. Только и пишет человек о том, кто и где отдыхает, у кого как ловится рыба, да о здоровье. Знакомые в больницах — Андрей Платонов, Ираклий Андроников (один умирает, другой проживет еще четыре десятилетия). Ну что ж, жизнь, быт…
Об унижениях, которые довелось Гроссману пережить в то время, об ужасе, который он тогда испытывал, мы узнаем только задним числом, и то обиняками. Вот уже 1956 год. И…
Взял в архиве стенограмму президиума, где Фадеев делал доклад обо мне. Прочел все выступления, самое тяжелое чувство вызвала у меня речь Твардовского. Ты знаешь, хотя прошло три года, я растерялся, читая его речь, — не думал, что он мог так выступить. Он умнее других, и ум позволил ему быть хуже, подлее остальных. Ничтожный он, хоть и с умом и с талантом.
Автор романа «За правое дело» был теперь на коне, его совета спрашивали в комиссиях по реабилитации, а Симонов, который в 1953 году тоже участвовал в травле собрата по перу, «очень горячо и очень по-деловому настаивал, чтобы я печатал вторую книгу в "Новом мире"». Какой выйдет с этой второй частью скандал, Симонов пока что и представить себе не мог…
Вообще, именно тогда — через несколько лет после XX съезда — Гроссман, судя по всему, испытывал прилив уверенности в себе. Уверенности, которая заставила его повторить поступок Пастернака — сунуться в советский журнал (причем не в «Новый мир» к осмелевшему Твардовскому, а к Кожевникову в «Знамя») с произведением, абсолютно непроходимым (без особого приказа с самого верха). Советский вольнодумец, он чувствовал пришедшее время «своим», и в разгар травли того же Пастернака учинял над «декадентом в терновом венке» собственный, приватный суд — и не с той позиции, с которой иронизировал над «Доктором Живаго» Набоков, а с позиции довольно-таки кондовой, в сущности соцреалистической:
Как правильно говорили Толстой, Чехов о пришествии декадентства в самую великую из литератур, самую добрую, самую человечную. <…> Какая нищета таланта, равнодушного ко всему на свете, кроме самого себя, таланта, который не горюет о людях, не восхищается ими, не жалеет их, не любит их, а любит лишь себя, восхищен «самосозерцанием духа своего».
Такое же высокомерие и по отношению к Эренбургу — но в несколько ином роде: «…в 70 лет можно бы подумать поглубже, поумней, посерьезней. Зато Мафусаилова мудрость в понимании того, что льзя, а чего нельзя».
Когда Гроссману приходит время примерить свой «терновый венок» (впрочем, не такой, как Пастернаку: он остается в Союзе писателей, его имя публично не опорочено, прежние книги переиздаются, кусок хлеба не отнят), письма снова почти полностью сводятся к быту (в том числе литературному). Впрочем, много туристических впечатлений об Армении, служащих любопытным дополнением к написанным в тот же период путевым запискам. Еврейская тема специально почти не затрагивается, но много шуток, намеков, словечек «для своих» (иногда грубоватых: «не нужно иметь тухес на плечах»).
Лев Симкин. Голем. Знамя, 2016, № 6
После публицистических книг, посвященных истории коллаборационизма в годы Второй мировой войны, московский юрист решил напечатать беглые заметки «о жизни». Те, кто в связи с обличениями прибалтийских или украинских пособников нацизма подозревал этого автора чуть ли не в выполнении кремлевского заказа, явно неправы: Лев Симкин — человек безупречно либеральных взглядов, критически относящийся к российской действительности. По всем общественным вопросам, от нынешних кровопролитий на Украине до событий октября 1993-го, он думает то, что полагается думать передовому интеллигенту, — и ничего сверх. И даже раздражается на тех, кто «усложняет».
Между прочим, Симкин защищает Израиль от европейских «объективистов» — защищает, проводя вполне уместную аналогию:
Включил телевизор и из «Евроньюс» узнал, что «израильские и палестинские лидеры возложили ответственность за убийство в иерусалимской синагоге друг на друга». После показали восторги в нижней палате испанского парламента, «символически признавшей государственность Палестины», и упомянули схожие решения других европейских парламентов. <…> Вспомнил, как в черном сентябре 1972 года советский телевизор скупо сообщил об убийстве израильских олимпийцев в Мюнхене. Запомнилась мимолетная(!) реакция окружавших меня в тот страшный момент людей, обычных советских людей — «нехорошо, конечно, но ведь Израиль это заслужил»… Теперь так думают в Европе.
Ну и славно. А собственные мысли… Да у многих ли они имеются, если на то пошло?
Евгений Беркович. Новелла Томаса Манна «Кровь Вельзунгов» и проблемы литературного антисемитизма. Нева, 2016, № 5
Подробное исследование, посвященное скандальному рассказу Манна. Скандальному — не только по причине явных антисемитских обертонов: в героине рассказа, предающейся кровосмесительной страсти с братом-близнецом накануне собственной свадьбы с «гоем», легко узнать жену самого автора. Портретны и образы ее родственников… Сложный сюжет, связанный с публикацией «Крови Вельзунгов», не заканчивается отказом писателя от переиздания рассказа после Холокоста:
В 1950 году старшей дочери Томаса и Кати Эрике Манн было отказано в американском гражданстве. В Федеральном бюро расследований ссылались при этом не только на левые взгляды и прокоммунистические симпатии журналистки, но на ее склонности к инцесту со своим братом Клаусом. Доказательством служила новелла их отца «Кровь Вельзунгов». То, что новелла была написана до рождения Эрики, бдительных сотрудников ФБР не смутило.
Как не смутили их, заметим, и отчетливые гомосексуальные наклонности обоих детей Томаса Манна… Что касается неоднозначного отношения немецкого классика к «еврейскому вопросу» (брак с еврейкой, публичное осуждение антисемитизма — и более чем двусмысленные записи в частных дневниках), то оно, по мнению Берковича, «имеет, скорее, эстетическую основу, подкрепляется предрассудками и стереотипами, вынесенными из детства в провинциальном Любеке». Были, вероятно, и проблемы более тонкие, интимные, косвенно отразившиеся именно в «Крови Вельзунгов».
Лев Бердников. Пульс времени: Драматургия Рашели Хин. Нева, 2016, № 6
Статья о «незаслуженно забытой» писательнице (прозаике и драматурге) Рашели Мироновне Хин (1863–1928). Ее нравоописательные пьесы, касавшиеся и еврейской темы, с успехом шли в русских театрах начала прошлого века.
«Наследники» сразу же вошли в проскрипционный список «Союза русского народа». Шовинисты не уставали повторять, что «на сцене вместо православия, самодержавия и русской народности воцарились безбожие, безвластие, космополитизм», указывая на «вопиющий» пример: вместо «Ильи Муромца» идут «Мирра Эфрос» и «оскорбляющие русское национальное самолюбие "Наследники" Р.Хин».
Но все-таки быть объектом ненависти антисемитов — еще не заслуга. Каковы в самом деле достоинства пьес Хин? Ведь, например, и Влас Дорошевич, отнюдь не антисемит и не реакционер, называл их «шаблонной стряпней».
К сожалению, Бердников явно не обладает навыками историка литературы: вместо анализа (да и биографии писательницы) нам предлагается восторженный пересказ сюжетов. А они, увы, довольно убоги. Приведенные же цитаты — еще хуже, иногда почти на грани пародии. Ну, вот навскидку:
НАТАША: Что говорить... Слова и опять слова... Я не могу... Одна мысль — сверлит, сверлит... (Встает и ходит по комнате.)Там, на улице... люди умирают... а мы... заперлись на все замки, загородили окна, укрылись потеплее... и не шелохнемся... Стыдно... противно, Петя... Там расстреливают смелых, сильных... которые добывают свободу... для нас с тобой... ПЕТЯ (закрывая глаза): Ужас... ужас... Я с ума сойду.
Анатолий Абрамович. Жизнь маленького человека. Воспоминания. Новый мир, 2016, № 6
Воспоминания рядового человека о рядовой жизни — жанр ныне востребованный. Кандидат медицинских наук, геронтолог и кардиолог Анатолий Борисович Абрамович всю жизнь тихо работал по специальности. Все драматичные события, которые ему довелось пережить, относятся, судя по всему, к детству мемуариста. Смерть отца в 1933-м, вскоре после его рождения, — от туберкулеза, но, видимо, и от последствий недоедания тоже. Затем — война…
…Мама сказала нам с сестренкой, чтобы мы на время оккупации забыли папину фамилию (Абрамович) и пользовались только ее (Каминская)… <…> И как только немцы вошли в город, маме срочно нужно было получить удостоверение личности, в котором было бы указано, что она украинка. В то время потеря документов была обычным явлением. <…> Необходимо было только явиться в бургомистрат с двумя свидетелями, не связанными с просителем и между собой родством, которые удостоверили бы правдивость утверждений данного человека. Мама нашла таких свидетелей. Это были две женщины, одну из которых я хорошо знал еще с довоенных времен. Никогда не перестану восхищаться героизмом этих женщин. Ведь они рисковали жизнью, прекрасно это понимая. <…> Мы стали украинцами с фамилией Каминские.
Но и «украинская участь» для жителей оккупированного Харькова была не особенно завидной. Мать, бабушка и сестра умирают от голода, мальчик беспризорничает и нищенствует, а потом — после войны — оказывается в семье тети и дяди, людей, может, и неплохих, но суровых и запуганных эпохой. Тем более что дядя — в чинах (главный редактор английского отдела издательства литературы на иностранных языках — в 1952-м его увольняют). Да и тетушка — видный инженер, ответственный работник.
Одна из примет времени: молодой Анатолий Абрамович постоянно отталкивает от себя мысли о государственном антисемитизме, хотя регулярно с ним сталкивается, ведь на дворе начало 1950-х! Вот один эпизод:
Вскоре после окончания школы меня вызвали в райвоенкомат. За столом сидел подполковник, а рядом, склонившись над бумагами, стоял лейтенант, видимо, его помощник. Взяв протянутую мной повестку, подполковник радостно произнес: «Вот вы-то нам и нужны!» и попросил лейтенанта найти мое личное дело. Лейтенант быстро отыскал нужную папку, заглянул в нее, подошел к столу и, ткнув пальцем в какую-то строчку, произнес: «Так он ведь не подходит нам!» — «Да-а», — разочарованно протянул военком. <… > Я вышел и случайно от ожидающих у кабинета ребят узнал, что идет набор в особое офицерское училище, по окончании которого выпускники будут направлены на работу за рубеж. Такой карьеры я не хотел и поэтому был очень доволен, оказавшись с дефектом.
Позднее Абрамовича (уже врача) ждали куда более болезненные для него проявления дискриминации, описанные с явно не ослабевающей по прошествии лет досадой.
Лев Симкин. В конце начала. Новый мир, 2016, № 6
Эссе про нацистского преступника Фридриха Еккельна. Симкин сравнивает его с другим злодеем — Эйхманом.
По словам исследователя (которого в данном случае правильней назвать эссеистом), Еккельн, в отличие от Эйхмана, «не был… кабинетным убийцей, готовившим где-то далеко бумаги об убийстве „абстрактных“ миллионов людей. Еккельн — из тех, кто отдавал преступные приказы и показывал пример их исполнения». Точнее — присутствовал при их исполнении и давал непосредственным исполнителям подробные технические инструкции. Симкину кажется, что Еккельн и Эйхман — какие-то два разных вида зла, но в чем их различие? В том, что первый получал от убийств личное садистическое наслаждение? Но чем это подтверждается? И так ли это важно?
Солидный список архивов и музеев, где автор эссе «по крупицам» собирал материал о своем антигерое (Центральный архив ФСБ, Мемориальный музей Холокоста в Вашингтоне, Яд Вашем), контрастирует с невыразительностью предъявленных читателю подробностей. Перед нами — неудачник, не получивший даже среднего образования, в молодости переживший бедность и унизительную денежную зависимость от тестя (полуеврея), алкоголик… И всё? Но, видимо, ничего большего про Еккельна и не раскопать. Садистическое зло оказывается таким же «банальным», как и кабинетное.
Рада Полищук. Два рассказа. Дружба народов, 2016, № 5
Первый рассказ испорчен некоторой мелодраматичностью и претенциозностью. Девочку, героиню рассказа, после войны, при переезде из Одессы в Москву, переименовали из Рахельки в Наташу (в Наталью Васильевну Кузину, по новому, приемному отцу), что порождает целый клубок психологических переживаний: с одной стороны, в школе узнали ее первое имя и дразнят им, с другой — нечто вроде раздвоения личности… Метафора уж слишком прямолинейна, а финал (девочка покидает родителей, не пишет им, потом возвращается — уже со своей новорожденной дочкой, которую зовут, само собой, Рахелькой) кажется откровенно искусственным.
Второй рассказ проще и лучше. Быт, увиденный в своей достоверности: «паска» и «пейсах», дети во дворе угощают куличом и крашеными яйцами, но встречно угощать их мацой нельзя, еврейская слобода под парадоксальным названием Крестовская, умершего родственника приходит отпевать не поп, а некий «другой человек», папины воспоминания о хедере... Мещанский мир, где советская власть присутствует лишь как пугающая фигура умолчания и адресат просьб об улучшении жилплощади, но всё еврейское тем не менее загнано в полуподполье.
Наум Басовский. Просто поэт. Стихи. Дружба народов, 2016, № 5
Поэт из Киева, почти восьмидесятилетний, живущий с 1992 года в Израиле. Одно стихотворение — библейское, о царе Давиде:
Ведь власть сама собою не свята — она свята, когда даётся Богом: во мне, земном, нередко и убогом, святая возникает простота.
И с ней даётся право одному повелевать и принимать решенья. А все свои печали и сомненья я поверял заветному псалму.
Стихи Басовского в самом деле очень просты, до наивности, но нельзя сказать, что эта простота — «святая» (не говоря уже о двусмысленности оборота) или, по крайней мере, придает текстам новое качество.
Сергей Беляков. Еврейская мелодия для русской канарейки. Урал, 2016, № 4
Эта рецензия на трилогию Дины Рубиной «Русская канарейка» по большей части представляет собой пересказ сюжета. Есть, однако, впечатляющие пассажи от первого лица:
Что же определяет принадлежность человека к своему народу, к своей земле? Не уверен, знакома ли Дина Рубина с трудами Льва Гумилева. Если не знакома, если интуитивно пришла к тем же выводам, что и ученый, тем интереснее…
Вряд ли кто-то сейчас незнаком — хотя бы понаслышке — с популярной околонаучной болтовней сына Ахматовой и Гумилева. Но несложная мысль Рубиной прямо противоположна его идеям. Пафос ее романов — в том, что все зависит от выбора и идентификации самого человека, Гумилев же категорически это отрицал.
В последнем абзаце Беляков журит автора за «обилие ненормативной лексики» (которая-де «читателей, воспитанных на классике… может оттолкнуть»). Все остальное ему нравится.
Феликс Чечик. Твой ангел тише моего... Стихи. Урал, 2016, № 4
Автор — из Белоруссии, окончил московский Литинститут, живет в Израиле. Стихи — прозрачные, струящиеся, быстрые; поэт не боится и «простых» слов — иногда до банальности. А иногда образ несет в себе неожиданный сдвиг, поворот. Вот стихотворение «Ханука»:
Что касается чуда, — одни только бреши, и оно почему-то всё реже и реже. Пусть не дамка, а пешка, королевская, к слову: пас Ивана Едешко Александру Белову.
Едешко и Белов — баскетболисты 1970-х годов. Что связывает их с Ханукой и с шашками? Простой образ оказывается довольно-таки многослойным…
Подготовил Валерий Шубинский
|
|