Валерий Шубинский
Листая толстые журналы за январь–март 2017 года
Июнь 2017
Листая толстые журналы
Версия для печати

Вениамин Блаженный. «Я устал верить в себя». Письма поэта Вениамина Айзенштадта, прозванного Блаженным, Григорию Корину, Семену Липкину, Инне Лиснянской, Елене Макаровой (1980–1992). Дружба народов, 2017, № 1


Ныне Вениамин Михайлович Айзенштадт (1921–1999) знаменит как поэт-мистик и визионер. Но это сейчас. При жизни, в письмах к признанным и публикующимся коллегам, он, «дилетант» из Минска, часто проявлял робость, стеснялся собственного провинциализма и «невежества», по поводу и без повода рассказывал о своей нелегкой и убогой жизни: родился в семье малограмотного рабочего, сам окончил всего восемь классов (и один курс учительского института в Витебске), работал фотографом в инвалидной артели…


Любовь мою к стихам и — соответственно — мою «писанину» мать и отец считали семейным бедствием: писал стихи и повесился старший брат. Мне и тут повезло больше: отделался пребыванием в дурдомах, где иногда принуждали читать стихи студентам-медикам; лечащий врач комментировал — вот де бред, образец мышления параноика.


Столичные собратья (кто больше, кто меньше) пытались покровительствовать ему. Корин придумал псевдоним, призванный помочь с публикациями — но не помогший, хотя и принятый Айзенштадтом с благодарностью (по словам Елены Макаровой, дочери Корина, «чуждыми советской литературе были, в первую очередь, сами стихи, а не еврейская фамилия»).


Между тем робкий и «наивный» провинциал допускает суждения проницательные и дерзкие. Например:


Пастернак… не любил рисковать и всегда дорожил душевным покоем. Юрий Живаго, любимец автора, занимается главным образом благоустройством быта и удивительно, что он попутно сочиняет гениальные стихи. <…> Со стороны душевных удобств подошел он и к национальному вопросу, т. е. так, как ему было удобнее в жизни. Тысячелетия страданий народа-мученика ему ни о чем не говорили.


Речь, заметим, не о приверженности Пастернака христианству — в стихах самого Вениамина Блаженного христианских мотивов более чем достаточно, но у него они никогда не сопровождаются ассимиляторским пафосом, как на известных страницах «Доктора Живаго».


Лев Аннинский. Плата за русскость. Дружба народов, 2017, № 1


В этой краткой рецензии на роман Евгения Гасселя «Возвращение», попавший в лонг-лист прошлогоднего «Русского Букера», много цитат из рецензируемого текста. Вот лишь две:


Еврей внедряется в чужеродную почву, как червь: традиции, святость, веками возделанный слой — что за лакомый аппетитный кусочек!.. Все по вкусу чужаку, все внятно плотоядному сердцу!.. Вот он в косоворотке отплясывает казачка, а вот, возомнив себя славянским баяном, умиляется над березкой, — хотя кто он березке, что ему березка?!

<…>

Он переживает еврейство как родовое проклятье, порой пытается себя обмануть: бывает, всплакнет под стопочку над родными осинами, станет бить себя в грудь и за родину разорвет рубаху!.. Но и на миг не забывает он, кто он по крови, и стоит ему заглянуть в себя, он обнаружит там только еврея!.. Стало быть, постороннего, лишнего, чуждого всему и всем!..


Можно разделить оторопь критика, который наткнулся на эти «антисемитские» пассажи в произведении израильского автора, посвященном «большой алие» из распавшегося СССР. Впрочем, клеймить еврейское погружение в «чуждую» (русскую, немецкую, французскую) культуру можно и с еврейской стороны, и тут тоже — богатая традиция, восходящая к раннему сионизму. Уж насколько глубоко эта традиция осмыслена романистом (написана книга, судя по рецензии и приведенным в ней цитатам, неважно) — другой вопрос.


Аннинский резонно заключает:


Грустно терять еврейство ради русскости. Грустно терять русскость ради еврейства.

Жизнь вообще грустна.


Впрочем, можно ведь и не терять, если не жить в мире устаревших и одномерных представлений о «национальном» как о чем-то исключительном и не терпящем «двойного подданства».


Григорий Никифорович. Россия эмигранта Фридриха Горенштейна. Дружба народов, 2017, № 3


Под пером критика автор «Псалма» превращается во влюбленного описателя русского провинциального быта в его досоветской и «доимперской» первозданности. Сложности отношений Горенштейна с этим коренным русским миром при этом сглаживаются, а еврейский мотив возникает лишь в связи с рассказом «Улица Красных Зорь». Последний презентуется так:


…рассказ о русской любви, любви верной, трогательной, побеждающей даже смерть. Так любит своего мужа, бывшего ссыльного, шофера Менделя Пейсехмана красавица Ульяна Зотова — в маленьком поселке, «ближе которого ссыльных к Москве не пускали».


Что ж, Горенштейн, как всякий большой писатель, многогранен — возможны самые неожиданные взгляды на его творчество… Только вот любая сусальность совершенно ему чужда, и критикам тоже стоило бы ее избегать.


Мириам Гамбурд. Картина с выставки. Звезда, 2017, № 3


…Художник был на пике своего бухарестского успеха, когда пришло известие об аннексии Бессарабии Советским Союзом, и от всего, что составило успех, предстояло незамедлительно отказаться. Макс Гамбурд и его жена Евгения, мои будущие родители, оказались в толпе двигавшихся на поездах, машинах, телегах и пешим ходом к мостам и переправам через реку Прут, левый приток Дуная.


Да, это родители автора. История подлинная. Успех Макса Гамбурда, еврея (выставка в лучшей столичной галерее, премия от государства, репродукции в ведущих газетах), в условиях режима Антонеску неправдоподобен, но подтверждается документально.


В СССР у Моисея Ефимовича (теперь так) Гамбурда тоже все складывалось неожиданно хорошо. Но — до поры до времени:


Гамбурд покончил с собой, по одной из версий, в ожидании ареста. Сталин к тому времени уже год как умер, но маховик репрессий еще работал.


Неправда, уже не работал. В 1954 году пятидесятилетний художник вновь находился на пике успеха и покончил с собой вскоре после юбилейной персональной выставки в Кишиневе. Какая-то другая тайна в его смерти, но не будем строги к дочери. Тем более что она пишет не научную статью, а рассказ про один день из жизни родителей, перебирающихся через новосозданную государственную границу. Про отца-художника и мать — тоже художницу, патрицианку с превосходным русским языком, которому ее научила гувернантка из белой эмиграции…


Как удивительна реальность и насколько она порою интереснее использующей ее литературы!


Дэвид Мэмет. Романс. Пьеса. Иностранная литература, 2017, № 3


Классическая пьеса абсурда. Классический абсурдистский мотив суда с неясным обвинением. По ходу дела выясняется… Много чего выясняется. Например, что Обвиняемый и Обвинитель — гомосексуалисты. И даже участники любовного треугольника. А еще, что Обвиняемый — еврей. А его Защитник — нет. По каковому поводу они то и дело обмениваются неполиткорректной руганью: «пархатый Мойша-христопродавец» и проч. А между тем в том же городе происходит грандиозное событие: «два Воюющих Народа, Арабы и Евреи, Издревле Враждующие, Противники с библейских времен» собрались на мирную конференцию — и об этом со слезами на глазах сообщает сентиментальный судья.


И вот Обвиняемый и Защитник находят способ избежать приговора: они, Еврей и Христианин, просят отменить суд и отпустить их на мирную конференцию, поскольку нашли способ установить мир между Евреями и Арабами. Пока идут словопрения, пока выясняются пикантные детали отношений между Обвинителем, его бойфрендом и Обвиняемым, время уходит — конференция закончена, Мировые Лидеры разъезжаются в гневе. Под конец герои (катарсис так катарсис!) признаются в сокровенном: Обвиняемый имел связь с гусаком, Защитник мухлевал с налогами, Обвинитель подделал диплом юриста… А Судья — еврей. То есть — только по отцу. То есть нееврей.


Пьеса переведена Виктором Голышевым, классиком отечественного перевода. Но, увы, даже в самом лучшем переводе исчезают тонкие отсылки — политические, культурные, бытовые. Пьеса, в которой гротескное восприятие бесконечного «ближневосточного урегулирования» накладывается на общемировой кризис личностной идентичности, явно нуждается в комментарии: без него остается ощущение недоговоренности.


Давид Маркиш. Батый. Рассказ. Октябрь, 2017, № 1


Как часто у Маркиша — интересно задумано, да ни к чему не ведет.


Орловский поэт и журналист Виктор Бирюков по прозвищу Батый с женой-еврейкой Фаней уезжает в Израиль. Поселяются они не где-нибудь, а в благочестивом Цфате, где Бирюков чувствует себя сложно — как русский христианин и к тому же газетный журналист (а газет в городе не выходит, да их и повсюду в век интернета выходит все меньше). Жена через некоторое время гибнет в автокатастрофе. Бирюков живет один и тоскует. Через некоторое время в Цфат приезжает публицист, постоянно подчеркивающий, что он — незаконнорожденный, мамзер. Публицист читает лекцию, в которой призывает принять в Израиле письменную конституцию: она обеспечила бы таким, как он, истинное гражданское равенство. После лекции Бирюков подходит к докладчику со словами: «Добрый вечер! Вы мамзер, а я шабес-гой». Между двумя героями завязывается дружба, и они вдвоем пишут книгу под названием «Прямая речь. Разговор шабес-гоя с мамзером», ставшую вскоре бестселлером. Получив гонорар, Бирюков едет погостить в родной Орел. Почему-то (не объяснено почему) там остается. Тоскует по Израилю, но почему-то (не объяснено почему) туда не возвращается. Ждет новой Фани… То, что не объяснено прямо, могло бы быть вытеснено в подтекст — но для такого писателя, как Маркиш, это сложновато. Искусством подтекста он не владеет.


Замечательна фраза из редакционного введения к рассказу: «По свидетельству Маркиша, его почти полная библиография, опубликованная в Нью-Йорке, в Dictionary of Literary Biography, составляет статью страниц на двадцать с картинками». А толку-то? Все равно Ясинского или Боборыкина не догнать…


Ефим Гофман. Ускользая от самих себя. Нева, 2017, № 1


Статья о «киевском русском оранжизме». Рефлексия автора небеспочвенна, многие упреки в адрес киевской русскоязычной интеллигенции, в своем энтузиастическом приятии «европейского шляха» оказавшейся безоружной перед лицом украинского этнонационализма, справедливы. Но оппоненты Гофмана могли бы упрекнуть его в недооценке той роли, которую играет в усилении антидемократических тенденций во внутренней политике Украины внешняя политика России.


Один пассаж привлекает внимание:


Кто знает: может быть, позорное, чудовищное дело Бейлиса случилось почти век назад именно в Киеве оттого, что было в этом месте немало людей, способных верить дремучим наветам и мифам, подверженных стадному мракобесию. Может быть, советский Киев 60–70-х годов был по-особому неуютным для людей ярких и талантливых, круче других регионов страны расправлялся с инакомыслящими оттого, что многочисленный городской обыватель воспринимал происходящее со стадным безразличием (не стоит, возможно, преувеличивать в этих случаях роль страха; времена на дворе были уже не сталинские). И конечно же, явно весомую роль в современных киевских событиях сыграло наличие несметного количества горожан, готовых с большой охотой предаваться стадной эйфории.


Согласиться с этим трудно. «Стадная эйфория», увы, в ничуть не меньшей степени присуща россиянам. Впрочем, автор статьи живет в Киеве. Если для российского публициста обличение «оранжевой чумы» — проявление конформизма, то гражданину Украины, публикующему подобную статью в петербургском журнале, требуется, вероятно, известная смелость. Но дело Бейлиса тут приплетено, думается, совсем уж зря.


Евгений Беркович. Прощание с Европой. Альберт Эйнштейн в гостях у командора. Нева, 2017, № 2


Еще одна интересная статья о биографии великого физика. Речь идет о поведении Эйнштейна, оказавшегося в роковые для Германии дни — в первые месяцы нацистской диктатуры — в Англии:


Первоначальной идеей ученого было создать вместе с парой друзей где-то за границей Германии, например в Англии, «гостевой» университет, где могли бы преподавать особенно нуждавшиеся в помощи еврейские доценты и профессора и учиться еврейские студенты, которым нацистские преследования не давали возможности посещать немецкие университеты.


Попытки осуществить эту идею сводят Эйнштейна с самыми разными людьми — не только учеными, но также политиками (Чемберленом, Черчиллем) и авантюристами. Однако «организаторские способности великого физика сильно уступали его научному таланту». В конечном итоге, после встречи с председателем Всемирного союза еврейских студентов, Эйнштейн произносит невеселые слова:


Значение еврейства лежит исключительно в его духовном и этическом содержании и в том способе, как оно проявляется в жизни отдельного еврея. По праву можно сказать, что учеба — это наша святая обязанность. Это, однако, не означает, что мы обязаны стремиться только к академическим профессиям, чтобы обеспечить наше пропитание, как, к сожалению, сейчас слишком часто происходит. В эти трудные времена мы должны использовать каждую возможность, чтобы удовлетворить практические потребности…


Не менее печально другое. Бескомпромиссная антифашистская позиция Эйнштейна в тот период не всегда находила понимание не только у его партнеров в Великобритании, но и у большинства немецких евреев, которые «считали, что критика еще больше настраивает правительство против них». Жена Эйнштейна Эльза жаловалась: «…от евреев мы получаем больше писем, наполненных ненавистью, чем от нацистов!»


Евгений Беркович. Альберт Эйнштейн: «Большевики мне больше по вкусу». Автор теории относительности о Германии и России. Новый мир, 2017, № 3


И еще одна статья того же автора и о том же периоде в жизни ученого. Накануне прихода Гитлера к власти Эйнштейн уже «сидит на чемоданах», но еще колеблется, и лишь в начале 1933 года принимает решение покинуть страну. Ярость его направлена и на установившийся в Германии режим, и на немцев как народ. Та отчужденность, которую он испытывал по отношению к своему отечеству (не только как еврей), теперь вырывается наружу. В одном из его писем звучит признание:


…я никогда не был особенно высокого мнения о немцах (в политическом и моральном смыслах). Но сейчас я должен сказать, что они меня в какой-то степени поразили своей жестокостью и трусостью.


Естественно, Эйнштейн получал множество предложений — из Парижа, Мадрида, Лондона. Самое экзотическое поступило… из Саратова. Поскольку свой отказ переехать в СССР он мотивировал тем, что никогда не сможет выучить русский язык, предлагалось следующее: создать Академию наук АССР немцев Поволжья и назначить Эйнштейна ее президентом. В таком случае удастся обойтись и без идеального владения русским, а жить он будет в Саратове как ближайшем крупном городе. В СССР уже работали ученые‑евреи — эмигранты из Германии (только в Томском госуниверситете — математики Фриц Нетер и Штефан Бергман).


На Западе Эйнштейн подчеркивал свое неприятие большевизма — наравне с нацизмом. На самом деле, как подчеркивает автор статьи, все обстояло сложнее. В первой половине 1920-х Эйнштейн писал друзьям об интересе к историческому эксперименту, осуществляющемуся в России. В 1930 году он подписал коллективное письмо с довольно мягким по тону протестом против «вредительских» процессов — а уже год спустя сожалел об этом: сталинская пропаганда оказалась убедительной. Даже в 1937-м великий физик верил, что в Москве судят настоящих заговорщиков.


Тем не менее ни в Москву, ни в Саратов он не поехал — предпочитал, как и многие, сдержанно сочувствовать строителям нового мира издалека (а при необходимости — решительно от них отмежевываться). Ну что ж, этому можно только порадоваться. Изгнанный из Германии, создатель теории относительности в конце концов оказался в безопасном месте.


Роман Кацман. Иерусалим: диссипативный роман Дениса Соболева. Новое литературное обозрение, 2017, № 1(143)


Статья профессора Бар-Иланского университета про весьма примечательный роман русско-израильского писателя написана характерным постструктуралистским языком. Упоминаются самые разные тексты и авторы: «Медный всадник», «Зоар», Эли Люксембург, Павич и… Дина Рубина. Вывод же таков:


«Иерусалим» Соболева представляет собой метамодернистский философский роман, основной чертой которого является «подвешенность» между концепциями, идеологиями, символами, мифами — состояние, позволяющее серьезное, критическое и последовательное их осмысление, соединенное с иронической игрой. Однако и игра является не самоцелью, а способом смоделировать и тем самым заново открыть и обосновать механизмы человеческого существования.


Беда лишь в том, что это можно написать про очень многие книги.


Михаил Долбилов. Город едва ли свой, но и не вовсе чуждый: Вильна в имперском и националистическом воображении русских (1860-е годы — начало ХХ века). Новое литературное обозрение, 2017, № 2(144)


Интересная и содержательная статья, анализирующая бытовавшие в Российской империи представления о Вильне, нынешнем Вильнюсе.


Стремясь противопоставить нечто польской национальной памяти, российские публицисты изучаемого периода апеллировали к истории Великого княжества Литовского до Люблинской унии, которое в свою очередь рассматривали — не без некоторых исторических оснований — как второе (наряду с Московией) средневековое русское государство. В результате история Литвы сделалась частью отечественной истории, а «стародавняя Вильна» пополнила список русских городов.


Если поляки в сочинениях русских авторов выступали как главные враги и конкуренты, то евреи, жители «литовского Иерусалима», возникали лишь изредка. Путешественники-литераторы удивлялись не отвечавшей стереотипам опрятности и веселости евреев (на Пейсах), не без тревоги отмечали их многочисленность. Известный религиозный писатель А.Н.Муравьев (младший брат генерал-губернатора Муравьева-Виленского, известного как Муравьев-вешатель) отмечал, что все жители Вильны снимали шапки, проходя под старинной Остробрамской башней со знаменитой католической иконой, от чего «не избавлены… даже самые евреи». Наконец, на досках со списками жертв польских мятежников 1863 года, установленных в Пречистенском соборе, одна — последняя — содержала и имена погибших от рук повстанцев лиц «иудейского исповедания». Таким образом, в русско-польской тяжбе о Вильне евреи выступали как своего рода «третья сила». При этом литовцы (как национальная общность и претенденты на историческое наследие) не упоминались вовсе. И неудивительно — в конце XIX века они составляли лишь чуть более двух процентов населения города.


Яна Жемойтелите. Смотри: прилетели ласточки. Повесть. Урал, 2017, № 1


Скучноватая, сентиментальная, по-советски написанная повесть — из тоскливой провинциальной литературной жизни. Жизни, составной частью которой является нервозно-глуповатый провинциальный антисемитизм:


— Так у твоей сестры фамилия Эрлих?

— Да, Наталья Эрлих.

— Еврейка?

— Почему еврейка? Она по мужу Эрлих. А так была Балагурова…

— Евреи на русских не женятся, — в голосе Вадима сквозанул холодок подозрения. <…> Так ты тоже еврейка?

— Да почему же еврейка? — Наденька хохотнула.

— Говорю, евреи на русских не женятся. Я вообще-то подозревал. Кудряшки черные, картавишь…

— Кудряшки — это же «химия», — Наденька все никак не могла взять в толк, к чему этот разговор. — А картавлю, так я всю жизнь картавлю, и никто пока особых претензий не предъявлял...


Кавказцев, впрочем, герои романа не любят еще больше.


Ирина Машинская. Делавер. Поэма. Урал, 2017, № 1


Машинская — редактор нью-йоркского литературного журнала «Стороны света» и сама хороший, своеобразный поэт. Одно из стихотворений подборки называется «Кантонисты»:


   Эти водоземледельцы,

   что всадники, крепки —

   как военнопоселенцы —

   мои, твои предки.

   <…>

   Ведь и правда, что не всем же,

   не прорвав плёнки,

   по той ряске, той яшме

   тащить лямку,

   пауками-бурлаками

   аракчеевой рати!

   — По реке, на небо, к маме,

   чудеса творить.


Положим, кантонисты, которых нынче все ассоциируют исключительно с еврейскими рекрутами (хотя в школах военных кантонистов, предназначенных вообще-то для солдатских детей, они составляли не больше 10–15 процентов учеников), не имели решительно никакого отношения к аракчеевским военным поселенцам. Но у поэтических ассоциаций свои законы.


Павел Нерлер. Детство Осипа Мандельштама: Петербург и окрестности. Урал, 2017, № 1


Публикация частично воспроизводит статью Павла Нерлера «Осип Мандельштам: рождение и семья» в декабрьском номере «Знамени» за прошлый год (см. наш предыдущий обзор). Правда, акцент здесь немного другой — на той «младенческой связи» с «миром державным», о которой поэт писал позднее. Чтобы эта связь была обретена, родителям Мандельштама потребовалось преодолеть юридические ограничения, сопряженные с иудейским вероисповеданием, и получить право жительства в имперской столице. Нерлер постоянно вспоминает об этом — иногда в совсем неожиданном контексте:


Члены царской семьи, как и евреи империи, тоже жили внутри своеобразной черты оседлости, правда, такой, из какой мало кто хотел вырваться.


Феликс Чечик. Нафталиновое лето. Стихи. Урал, 2017, № 2


Поэт, живущий в Израиле. Стихи легкие, прозрачные, как бы ни о чем и не из чего — и в этом их достоинство. Одно из стихотворений называется «Довид Кнут». Но привязка к имени «самого еврейского» из поэтов первой эмиграции кажется условной:


   Собственноручно — никому

   и никогда не доверяя,

   я сделал из рассвета тьму

   и беспросветный ад из рая.

   Израиль ни при чём. Я сам —

   иду непонятым и пьяным

   по необъятным небесам,

   как если бы обетованным.


Елена Погорельская. Исаак Бабель: проблемы текстологии и комментирования. Вопросы литературы, 2017, № 1


Обсуждая специальные текстологические вопросы (включая состав и композицию прижизненных книг), автор между делом касается сущностных сторон писательской эстетики. Например, намеренного искажения фактов, псевдомемуарных текстов, «нарушений логики повествования в описании событий, биографии персонажей и даже их внешности» (скажем, в одном рассказе Беня женат на дочери Эйхенбаума, в другом женится на дочери Фроима Грача; сын брацлавского рабби в двух посвященных ему рассказах «Конармии» выглядит и ведет себя совершенно разным образом). Что касается текстологии в узком смысле, то и здесь есть о чем поговорить. Из издания в издание кочуют цензурные искажения и просто опечатки. Пример первого — фраза из рассказа «Нефть»: «…подобно всем смертным я предпочитаю стоять за высокие темпы, но сознание долга…» В первой публикации, как выясняется, было: «…подобно всем смертным я предпочитаю стоять за высокие темпы, чем сидеть за низкие». Опечатки иногда оказываются анекдотичными. Так, во «Фроиме Граче» к герою, брутальному старому бандиту, обращаются в женском роде: «пани Грач», тогда как на самом деле перед нами звательный падеж украинского языка: «пане».


Подготовил Валерий Шубинский